Жизнь Матвея Кожемякина.
Часть 3, страница 10

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания

Он пришёл домой успокоенный и примирённый и так прожил несколько дней, не чувствуя пустоты, образовавшейся вокруг него. Но пустота стала уже непривычна ему; незаметно с каждым днём усиливая ощущение неловкости, она внушала тревогу.

«Зря всё это затеяла попадья, - говорил сам себе Кожемякин. - Настроила меня, и вот теперь - сиди, как в яме! Дура...»

По двору тихо бродил Шакир, вполголоса рассказывая новому дворнику Фоке, где что лежит, что надо делать. Фока был мужик высокий, сутулый, с каменным лицом, в густой раме бороды, выгоревшей досера. Он смотрел на всё равнодушно, неподвижным взглядом тёмных глаз и молча кивал в ответ татарину лысоватой острой головой.

- Ты откуда? - спросил его хозяин в день найма.

Глядя в землю, мужик не сразу ответил:

- В пачпорте, чать, показано.

- У вас там тоже голод?

- Тоже.

- Ну, вот, живи смирно, может, и поправишься.

- Я - смирный, - сказал мужик, переступив с ноги на ногу, и громко сапнул носом, полным чёрных волос.

Его движения были медленны, вещи он брал в руки неуверенно и неловко, на ходу качался с боку на бок, точно ноги у него были надломлены в коленях, и весь он был тяжко-скучный.

Запрягая лошадь, чтобы ехать за водой, он дважды молча ударил её кулаком по морде, а когда она, избалованная ласками Максима, метнулась в сторону, прядая ушами и выкатив испуганные глаза, он пнул её в живот длинной своей ногой.

Хозяин, видя это из окна, закричал:

- Эй, эй - зачем? Это нельзя!

- Нельзя - не буду, - ответил Фока, ненужно задирая голову лошади и вводя её в оглобли, а лошадь, вздрагивая и мигая, плакала.

- Нельзя! - сердито говорил Кожемякин. - Она к этому не приучена.

- Да зачем бить-то?

- Чтобы знала.

- Кого - тебя?

- Меня, - копаясь в упряжи, ответил Фока. - Я - новый ей.

- Так ты её - лаской!

- Чать, она не девка! - дёрнув плечом и раздувая ноздри, заметил новый человек.

- Экой ты, брат, дик`ой! - вздохнув, чувствуя себя побеждённым, крикнул хозяин.

«Да, - думалось ему, - об эдаких пора бы позаботиться, - зверьё! А они, заботники-то, всё промеж себя слова делят, мысли меряют».

О них думалось всё более неприязненно, потому что они не шли к нему. Скука подсказывала ему сердитые, обиженные мысли.

И наконец, почувствовав себя достаточно вооружённым для какого-то важного, решительного разговора, Кожемякин, нарядно одевшись, в воскресенье, после поздней обедни, отправился к попу. Шёл бодро, чувствуя себя смелым, умным, нарочито хмурился, чтобы придать лицу достойное выражение, и думал:

«Я им - про Фоку этого расскажу, нуте-ка вот - как с ним быть?»

Но открыв незапертую калитку, он остановился испуганный, и сердце его упало: по двору встречу ему шёл Максим в новой синей рубахе, причёсанный и чистенький, точно собравшийся к венцу. Он взглянул в лицо хозяина, приостановился, приподнял плечи и волком прошёл в дом, показав Кожемякину широкую спину и крепкую шею, стянутую воротом рубахи.

«И затылок подбрил!» - негодуя, отметил Матвей Савельев, пятясь назад и осторожно прикрывая калитку, но - на крыльцо вышел дядя Марк, возглашая как-то особенно шутливо:

- А-а, пож-жалуйте!

Осторожно взял гостя за руку и повёл, говоря:

- Слышали, батенька, голод-то как развернулся? Умирать начали люди!

Кожемякин молча вздохнул, он ждал каких-то иных слов.

Прошли в сад, там, в беседке, попадья, закрыв лицо газетой, громко читала о чём-то; прислонясь к ней, сидела Горюшина, а поп, измятый и опухший, полулежал в плетёном кресле, закинув руки за голову; все были пёстрые от мелких солнечных пятен, лежавших на их одежде.

- Моё почтение! - неестественно громко вскричал поп, вскакивая на ноги; бледное, усталое лицо Горюшиной вспыхнуло румянцем, она села прямо и молча, не взглянув в глаза гостя, протянула ему руку, а попадья, опустив газету на колени, не своим голосом спросила:

- Как поживаете?

- Жара! - виновато воскликнул поп. - А? Жарища?

- Жарковато, - согласился Матвей Савельев.

- Дуня, - попросила попадья, - поди, пожалуйста, узнай, как обед!

- Вот, - заговорил поп, дёргая дядю за рукав, - века шляется наш мужичок с места на место, а не может...

- Матвей Савельич, - сказала попадья, - мне надо поговорить с вами...

Она пошла в сад, а поп кашлянул и жалобно попросил:

- Анюта, ты не очень долго, а?

Не отвечая мужу, она строго сказала Кожемякину:

- Максим у нас.

- Видел.

- Вы - нехорошо поступили с ним.

Он искоса поглядел на неё и подумал:

«Ты всему начало положила...»

Нужно было отвечать, Кожемякин сказал первое, что пришло в голову:

- Всякому дозволяется рассчитывать работников...

- Да-а? - протянула она. - Без вины?

- Лентяй он, дармоед и дерзок, - нехотя сказал Кожемякин. - Вообще – парень нехороший.

- Неправда! - почти закричала попадья и, понизив голос, ведя гостя по дорожке вдоль забора, начала говорить, тщательно отчеканивая каждое слово:

- Если вы верите в то, что ещё недавно восхищало вас, вы должны бы подумать...

Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных слов, - Кожемякину было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: «Тебе бы попом-то быть!»

Кожемякин остановился, спрашивая:

- А дядюшка Марк, он - как?

И она остановилась, выпрямив спину, по её гладкому лицу пробежала рябь морщин; похожая на осу, она спросила:

- Моё мнение вам не интересно?

Приподняла плечи и пошла прочь.

- Я его пришлю к вам.

Кожемякин оглянулся - он стоял в углу заглохшего сада, цепкие кусты крыжовника и малины проросли жёлтою сурепой, крапивой и седой полынью; старый, щелявый забор был покрыт сухими комьями моха.

Хрустнуло, на кусты легла вуалью серая тень, - опаловое облако подплывало к солнцу, быстро изменяя свои очертания.

- Ну-с, - заговорил дядя Марк, подходя и решительным жестом поддёргивая штаны, - давайте поговорим!

Кожемякин снял картуз, с улыбкой взглянул в знакомое, доброе лицо и увидел, что сегодня оно странно похоже на лицо попадьи, - такое же гладкое и скучное.

- Всю эту бурю надо прекратить сразу! - слышал он. - Парень - самолюбив, он обижен несправедливо, наденьте картуз, а то голову напечёт...

«Осудил!» - подумал Кожемякин, но спросил ещё с надеждой:

- Осердились вы на меня?

- Не то слово! - сказал старик, раскуривая папиросу. - Видите ли: нельзя швыряться людьми!

И снова Кожемякин ходил вдоль забора плечо о плечо с дядей Марком, невнимательно слушая его слова, мягкие, ласковые, но подавлявшие желание возражать и защищаться. Ещё недавно приятно возвышавшие душу, эти слова сегодня гудели, точно надоедные осенние мухи, кружились, не задевая сердца, всё более холодевшего под их тоскливую музыку.

- Ах, сукин сын! - вдруг выдохнул он.

- Это - кто? Максим?- спросил дядя Марк, словно испугавшись.

- Конечно! Из-за него вот...

- Н-ну, - сказал старик, качая головою, - дело плохо, если так! Эх, батенька, а я считал вас... я думал предложить вам извиниться перед ним...

- Пред Максимкой? - не веря своим ушам, спросил Кожемякин, искоса взглянув на дядю Марка, а тот, разбрасывая пышную бороду быстрыми движениями руки, тихо упрашивал:

- В чём - извиниться-то?

- Не понимаете разве?

- Обидно мне!

- А - ему?

Помолчали. Потом, смущённо глядя в лицо Кожемякина, дядя Марк, вздохнув, спросил:

- Так как же, а?

- Я пойду домой, - отводя глаза в сторону, сказал Кожемякин. - Надо подумать...

- Да, батенька, подумайте! Надо! Иначе парня не укротить, - превосходный парень, поверьте мне! Такая грустная штука, право!

Кожемякин осторожно пожал руку Марка и пошёл из сада, встряхивая опустевшей, но странно тяжёлой головою.

«Значит - им всё равно, что я, что Максим, даже значительней Максим-от!» - думал он, медленно шагая по улице.

Из переулка, озабоченно и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась, поводя носом и встряхивая ушами, пятеро поросят окружили её и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими глазами, точно не зная, куда идти по этой жаре, фыркала в пыль под ногами и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею, гудел шмель.

Кожемякин оглянулся, подошёл к свинье, с размаха ударил её ногой в бок, она, взвизгнув, бросилась бежать, а он, окинув пустынную улицу вороватым взглядом, быстро зашагал домой.

Дома, разморённый угнетающей жарою, разделся до нижнего белья, лёг на пол, чувствуя себя обиженным, отвергнутым, больным, а перед глазами, поминутно меняясь, стояло лицо дяди Марка, задумчивое, сконфуженное и чужое, как лицо попадьи.

«Стало быть - прощенья попросить?» - неоднократно говорил он себе и морщился, отплёвываясь, вспоминая подбритый, как у мясника, затылок Максима, его недоверчивые глаза, нахмуренные брови.

«До чего забаловали человека! - негодующе думал он. - Баба ему понадобилась, на – получи; человека пожелал склонить пред собою - помогают! Говорят против господ, а сами из мужика готовят барина - зачем? А кто такое Максим - неизвестно. Например - Вася, - кто его извёл?»

Но он тотчас оттолкнул от себя эту мысль, коварно являвшуюся в минуты, когда злоба к Максиму напрягалась особенно туго; а все другие мысли, ничего не объясняя, только увеличивали горький и обидный осадок в душе; Кожемякин ворочался на полу, тяжело прижатый ими, и вздыхал:

- О, господи!

Не раз на глаза навёртывались слёзы; снимая пальцем капельку влаги, он, надув губы, сначала рассматривал её на свет, потом отирал палец о рубаху, точно давил слезу. Город молчал, он как бы растаял в зное, и не было его; лишь изредка по улице тихо, нерешительно шаркали чьи-то шаги, - должно быть, проходили в поисках милостыни мужики, очумевшие от голода и опьяняющей жары.

Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения: в комнату вошла Палага, - оборванная и полуголая, с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: «подожди до света, верно говорю - до света!» - перешагнула через него и уплыла в окно; потом его перебросило в поле, он лежал там грудью на земле, что-то острое кололо грудь, а по холмам, в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу, чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел встать, бежать и - не мог, прикреплённый к земле острым колом, пронизавшим тело его насквозь. Но раньше, чем лошадь достигла его, он перенёсся в баню, где с каменки удушливо растекался жгучий пар хлебного кваса, а рядом с ним на мокром полу сидел весь в язвах человек с лицом Дроздова, дёргал себя за усы и говорил жутким голосом:

- Взмолился я, взмолился я, взмолился...

шнырял невидимый пёс, рыча и воя; сверху наклонилось чьё-то гладкое, безглазое лицо, протянулись длинные руки, обняли, поставили на ноги и, мягко толкая в плечи, стали раскачивать из стороны в сторону, а Савка, кувыркаясь и катаясь по земле, орал:

- Аллилуйя, аллилуйя!

Набежало множество тёмных людей без лиц. «Пожар!» - кричали они в один голос, опрокинувшись на землю, помяв все кусты, цепляясь друг за друга, хватая Кожемякина горячими руками за лицо, за грудь, и помчались куда-то тесной толпою, так быстро, что остановилось сердце. Кожемякин закричал, вырываясь из крепких объятий горбатого Сени, вырвался, упал, ударясь головой, и - очнулся сидя, опираясь о пол руками, весь облепленный мухами, мокрый и задыхающийся.

Встал, выпил квасу и снова, как пьяный, свалился на диван, глядя в потолок, думая со страхом и тоскою:

«Умру я эдак-то, господи! Умру один, как пёс паршивый!»

Близились сумерки, и становилось будто прохладнее, когда он пришёл в себя и снова задумался о горьких впечатлениях дня. Теперь думалось не так непримиримо; развёртывалась – туго, но спокойнее - новая мысль:

«Конечно, если сказать ему один на один - ты, Максим, должен понять, что я - хозяин и почти вдвое старше тебя, ну...»

«Что? - спрашивал кто-то изнутри и, не получая ответа, требовательно повторял: - ну, что?»

«Развязаться бы с этим! - отгоняя мух, взывал к кому-то Кожемякин и вдруг вспомнил: - По времени – надо бы грибам быть, а в этом году, при засухе такой, пожалуй, не будет грибов...»

Сухо щёлкнула о скобу щеколда калитки, кто-то легко и торопливо пробежал по двору.

«Не попадья ли?» - вскакивая, спросил себя Кожемякин, и тотчас в двери встала Горюшина.

- Ой, оденьтесь...

Тяжело дыша, красная, в наскоро накинутом платке, одной рукою она отирала лицо и, прижав другую ко груди, неразборчиво говорила, просила о чём-то. Он метнулся к ней, застёгивая ворот рубахи, отскочил, накинул пиджак, бросился в угол и торопливо бормотал, не попадая ногами в брюки:

- Извините...

А она, вытягивая шею, вполголоса говорила, точно каялась:

- Анюта - попадья, Анна Кирилловна -- всё сказала ему, как вы его ругали дармоедом, он так рассердился -просто ужас, и хочет идти к вам ругаться, чтобы...

- Ну-у!.. - протянул Кожемякин. - Опять - то же, ах, ты, господи!

- И я пришла сказать - миленький, уехали бы вы на время! Вы не сердитесь, ведь вы – добрый, вам - всё равно, я вас умоляю - что хорошего тут? Ведь всё на время и - пройдёт...

«Она, действительно, добрая», - мысленно воскликнул Кожемякин, тронутый чем-то в её торопливых словах, и, подойдя к ней, стал просить, нелепо размахивая руками:

- Проходите, садитесь!

- Бежала очень, а - душно...

- Они вас, кроме батюшки, все осуждают, особенно Семён Иваныч...

- Горбатый? Экой чёрт! - удивлённо воскликнул Кожемякин.

- А я - не согласна; не спорю - я не умею, а просто - не согласна, и он сердится на меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю, что вы тоже хороший, а он думает обо мне совсем не то и грозится, - вот я и прибежала сказать! Ей-богу, - так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи...

Подняла к нему круглое, обильно смоченное слезами лицо и, всхлипывая, бормотала:

- Я ни в чём не виновата, я только боюсь, не случилось бы чего, миленький, уехать вам надобно...

Взволнованный, растерявшийся Кожемякин шептал:

- Я - уеду, - я для вас вполне готов!

Его испуг и недоумение быстро исчезали, сменяясь радостью, почти торжеством, он гладил голову её, касался пальцами мокрых щёк и говорил всё бодрее и веселее:

- Ничего!

И, обняв её, неожиданно для себя сказал:

- Едемте вместе! Разве он вам пара?

Но она выплыла из его объятий и, отстраняя его, твёрдо ответила:

- Ой, что вы! Нельзя...

- Почему? - крикнул он, разгораясь. - Уедем, и - никто не найдёт!

- Нет, нет! - говорила она, вздыхая.

- Я ведь - не просто, я женюсь...

Она опустила голову, пальцы её быстро мяли мокрый платок, и тело нерешительно покачивалось из стороны в сторону, точно она хотела идти и не могла оторвать ног, а он, не слушая её слов, пытаясь обнять, говорил в чаду возбуждения:

- В ночь бы и уехали, бог с ними, а? Все друг с другом спорят, всех судят, а никакого сообщества нет, а мы бы жили тихо, - едем, Дуня, буду любить, ей-богу! Я не мальчишка, один весь тут, всё твоё...

И хватал её за плечи, уверенный в победе, а она вдруг отодвинулась к двери, просто и ясно сказав:

- Нет, нельзя, теперь я уж чужая, поганая для вас...

- Успела? Эх, мякоть!

Вытянув к ней руку с крепко сжатым кулаком, грозясь и брызгая слюною, искал оскорбительных слов, шипя и вздрагивая, но вдруг услыхал её внятные слова:

- Сломал он меня! Кабы раньше вы... Прощайте, дай вам бог!..

Вспыхнула новая надежда и осветила, словно очистив женщину огнём, он бросился к ней, схватил за руку, заглянул в глаза.

- Насильно он, а? Дуня, если - насильно, - ничего! Ты - не девица, вдова...

- Нет, нет! - испуганно крикнула женщина и выросла, стала выше, вырвала руку, схватилась за скобу двери.

Она говорила ещё что-то, но он уже не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал:

- Ступай... ступай!

Женщина исчезла за дверью, - он сбросил пиджак, - снова хлопнула калитка, и снова она, маленькая и согнутая, явилась в сумраке, махая на него рукою:

- Идёт, идёт, - спрячьтесь!

Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его с ног, упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в чёрный живой ком, вертевшийся по двору. В уши ему лез тонкий визг женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.

Чёрный ком подкатился к воротам, разорвался надвое, одна его часть подпрыгнула вверх, перекинулась во тьму и исчезла, крикнув:

- Помни!

И сразу стало тихо, только сердце билось очень быстро, и от этого по телу растекалась опьяняющая слабость. Кожемякин сел на ступени крыльца, отдуваясь, оправляя разорванную рубаху и всклокоченные волосы, приставшие к потному лицу. По земле ползал Фока, шаря руками, точно плавал, отплёвывался и кряхтел; в сенях суетливо бегали Шакир с полуглухой, зобатой кухаркой.

Потом Кожемякин пил холодный квас, а Фока, сидя у него в ногах, одобрительно говорил:

- Ловок, бес!

- Попало ему? - спросил хозяин.

- Попало, чать! А пинками - это ты меня, хозяин.

- Ну?..

- Ничего, нога у тебя мягкая...

- Это за что его били? - спросил Фока.

Хозяин не ответил, а татарин не сразу и тихо сказал:

- Тебе надо был перед знать...

Мужик, выбирая что-то из густой бороды, раздумчиво заметил:

- Мне - к чему? Я ведь так это, любопытно спросил. Трубку я выронил. Зажечь фонарь – поискать...

И, вздохнув, добавил:

- Ты бы, хозяин, поднёс мне с устатку-то!

- Иди, пей, - вяло сказал Кожемякин.

Над головой его тускло разгорались звёзды; в мутной дали востока колыхалось зарево – должно быть, горела деревня. Сквозь тишину, как сквозь сон, пробивались бессвязные звуки, бредил город. Устало, чуть слышно, пьяный голос тянул:

- И-е-е-и...

Фока вышел на двор с фонарём в руках и, согнувшись, подняв фонарь к лицу, точно показывая себя земле, закружился, заплутал по двору.

Кожемякин встал на ноги; ему казалось, что все чего-то ждут: из окна торчало жёлтое лицо кухарки, удлинённое зобом; поставив фонарь к ногам, стоял в светлом круге Фока, а у стены - Шакир, точно гвоздями пришитый.

«Осуждает, конечно, - думал Кожемякин, пошатываясь на дрожащих ногах. - Теперь все осудят!»

Вспомнилась апостольская голова дяди Марка, его доброжелательный басок, детские глаза и царапины-морщины на высоком лбу. А безбровое лицо попадьи, от блеска очков, казалось стеклянным...

«Максим меня доедет!» - пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.

- Довели! - воскликнул он, ясно чувствуя, что в этом укоре нет правды. Вдруг, точно во сне, перед ним встали поп и Сеня Комаровский: поп, чёрный, всклокоченный, махал руками, подпрыгивал, и сначала казалось, что он ругается громким, яростным шёпотом, но скоро его речь стала понятной и удивила Кожемякина, подняв его на ноги.

- Он её ударил - понимаете? Безумен и неукротим!

А горбун, квадратный, похожий на камень, съёжившись, сунув руки в карманы, равнодушно говорил:

- Кашу эту расхлебать может только время, а вы - лишний...

- Вот! - схватился за слово Кожемякин. - Да, лишний я!

- Вы очень виноваты, очень! Но - у меня к вам лежит сердце. Ведь чтобы бить человека - о, я понимаю! -надо до этого страшно мучить себя - да? Ведь это - так, да?

- Разыгрался я, пёс! - покаянно бормотал Кожемякин.

Он готов был просить прощенья у всех, и у Максима; эта неожиданная забота о нём вызвала желание каяться и всячески купить, вымолить прощение; но поп, не слушая его восклицаний, дёргал его за руки и, блестя глазами, пламенно шептал:

- Настанет день, когда и судьи и осуждённые устыдятся...

- Я - на всё согласен! - обещал Кожемякин, а поп тащил его куда-то, таинственно доказывая:

- Верно! - всхлипывал Кожемякин.

- Посему - сердце наше всегда должно быть открыто, в ожидании добра...

- Довольно! - строго сказал горбун, разъединяя их.

- Пишите во всю широту души, ожидаю этого с величайшим нетерпением! - уговаривал поп, обнимая и целуя его горячими, сухими губами.

- Лошад ест.

Кожемякин сел, оглядываясь: в окно неподвижно смотрели чёрные на сером небе, точно выкованные из тьмы деревья.

- А вы - скорее! - сказал горбун сурово и громко. В двери, опираясь руками о косяки, стоял, точно распятый, Фока и улыбался тёмной, пьяной улыбкой.

- Когда воротишь? - спрашивал Шакир, вздыхая. Поп вцепился в Кожемякина и толкал его к двери.

- Да будет же вам, батюшка! - крикнул горбун.

И все завертелись, заторопились, побежали, сталкиваясь, бормоча, мешая друг другу.

...Кожемякин пришёл в себя, когда его возок, запряжённый парою почтовых лошадей, выкатился за город.

Поднимаясь на угорье, лошади шли шагом, - он привстал, приподнял козырёк картуза: впереди, над горою, всходило солнце, облив берёзы красноватым золотом и ослепляя глаза; прищурившись, он оглянулся назад: городок Окуров развалился на земле, пёстрый, точно празднично наряженная баба, и удалялся, прятался в холмы, а они сжимались вокруг него, как пухлые, короткие Савкины пальцы, сплошь покрытые бурой шерстью, оттенённой светлым блеском реки Путаницы, точно ртутью налитой. Мешая свои краски, теряя формы, дома города сливались один с другим; розовела и серебрилась пыльная зелень садов, над нею курился дым, голубой и серый. Всё там медленно соединялось в разноцветное широкое пятно, будто чьи-то сильные руки невидимо опустились на город и лениво месят его, как тесто.

обиженное восклицание:

- Выгнали...

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания
Раздел сайта: