Жизнь Матвея Кожемякина.
Часть 1, страница 3

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания

Матвей прижался к мачехе, она доверчиво обняла его за плечи, и оба они смотрели, как дьячок настраивает гусли.

Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.

Вот он положил гусли на край стола, засучил рукава подрясника и рубахи и, обнажив сухие жилистые руки, тихо провёл длинными пальцами вверх и вниз по струнам, говоря:

- Внимай, Савелий, это некая старинная кантата свадебная!

И приятным голосом запел, осыпая слова, как цветы росой, тихим звоном струн:

		Венус любезная советовалася 

Яблок, завистная, отняти,

		Рекла бо: время нам скончати прения, 

Сердца любовию спрягати...

Матвей, видя, что по щекам мачехи льются слёзы, тихонько толкнул её в бок:

- Не плачь!

А дьячок торжественно пел, обливая его лицо тёплым блеском хороших глаз:

		Загадка вся сия да ныне явная, 

Невеста славная днесь приведётся;

		Два сердца, две души соединилися, 

- Не плачь, говорю! - повторил Матвей, сам готовый плакать от славной музыки и печали, вызванной ею.

Она наклонилась к нему и прошептала знакомые слова:

- Скушно мне...

- Хорошо, да не весело! - буйно кричал отец, выходя на середину горницы. - А нуте-ка, братцы, гряньте вдвоём что-нибудь для старых костей, уважьте, право!

- И веселие свято есть, и ему сердцем послужим! - согласно проговорил дьячок.

Марков схватил гитару, спрятал колени в живот, съёжился, сжался и вдруг залился высоким голосом:

		Эх, да мимо нашего любимого села... 

А дьячок ударил во все струны, осыпал запевку раскатистой трелью и сочно поднял песню:

		Протекала матка Колыма-река... 

Отец, передёрнув плечами, усмехнулся молодой, крикнул:

- Ну, Палага, выходи, что ли?

И, одна рука в бок, а другая за поясом, плавно пошёл вдоль горницы, встряхивая головой.

- Видно, идти мне! - робко сказала Палага, встав и оправляя сарафан.

А песня разгоралась:

		Как по реченьке гоголюшка плывёт, 
		Выше бережка головушку несёт, 

Ой, выше плечик крыльем взмахивает!..

Отец, как бы не касаясь пола, доплыл до Палаги и ударился прочь от неё, чётко и громко выбивая дробь каблуками кимряцких сапог. Тогда и Палага, уперев руки в крутые бёдра, боком пошла за ним, поводя бровями и как будто удивляясь чему-то, а в глазах её всё ещё блестели слёзы.

- Эхма, старость, - прочь с костей! - покрикивал Савелий Кожемякин.

		Стречу гоголю да утица плывёт, 
		Кличет гоголя, ах, ласково зовёт!.. 

		Понеж люди поговорку говорят, 
		Будто с милым во любви жить хорошо... 

У Матвея слипались глаза. Сквозь серое облако он видел деревянное лицо Созонта с открытым ртом и поднятыми вверх бровями, видел длинную, прямую фигуру Пушкаря, качавшегося в двери, словно маятник; перед ним сливались в яркий вихрь голубые и жёлтые пятна, от весёлого звона гитары и гуслей, разымчивой песни и топота ног кружилась голова, и - мальчику было неловко.

Первый раз он видел, как пляшет отец, это нравилось ему и - смущало; он хотел, чтобы пляска скорее кончилась.

- Хозяин! - просачивался сквозь шум угрюмый голос дворника. - Народ собрался, поглядеть просятся... хозяин, народ там, говорю...

- Гони! - хрипло сказал Кожемякин, остановясь и отирая пот с лица.

- Лаются.

- Гони, говорю! Народ! Свиньи, а - тоже! - зверями себя величают...

- Ладу нет! Мы там пятеро...

- Ид-ди! - крикнул отец, и лицо его потемнело.

К Матвею подошла мачеха, села рядом с ним и, застенчиво улыбнувшись, сказала:

- Вот я как расхрабрилася...

Он вдруг охватил её за шею так крепко, как мог, и, поцеловав щёку её, промычал тихо и бессвязно:

- Ты не бойся... вместе будем...

Палага цапала его голову и, всхлипывая, шептала:

- Мотенька, - спасибо те! Господи! Уж я послужу...

- Савелий, гляди-ка! - крикнул лекарь. - Эге-ге!

Мальчик поднял голову: перед ним, широко улыбаясь, стоял отец; качался солдат, тёмный и плоский, точно из старой доски вырезанный; хохотал круглый, как бочка, лекарь, прищурив калмыцкие глаза, и дрожало в смехе топорное лицо дьячка.

- Каково? - кричал Марков. - Молодой - не ждёт, а?

- Это - хо-орошо! - усмехаясь, тянул отец и теребил рыжую бороду, качая головой.

- Он ведь сам это...

Матвей сконфузился и заплакал, прислонясь к ней; тогда солдат, схватив его за руку, крикнул:

- Пошли прочь, беси! Пакостники!

И отвёл взволнованного мальчика спать, убеждая его по дороге:

- Ты - не гляди на них, - дураки они!

Долго не мог заснуть Матвей, слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки, большая и маленькая.

- Зря...

- Ми-илый...

Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и было видно, как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.

- Жена ли она ему-у? - тихонько выла Власьевна.

А дворник угрюмо ворчал:

- Говорю - зря это...

Мелко изорванные облака тихо плыли по небу, между сизыми хлопьями катилась луна, золотя их мохнатые края. Тонкие ветви черёмухи и лип тихо качались, и всё вокруг - сад, дом, небо - молча кружилось в медленном хороводе.

После свадьбы дома стало скучнее: отец словно в масле выкупался - стал мягкий, гладкий; расплывчато улыбаясь в бороду, он ходил - руки за спиною - по горницам, мурлыкая, подобно сытому коту, а на людей смотрел, точно вспоминая - кто это? Матвею казалось, что старик снова собирается захворать, - его лицо из красного становилось багровым, под глазами наметились тяжёлые опухоли, ноги шаркали по полу шумно. Мачеха целыми днями сидела под окном, глядя в палисадник, и жевала солодовые да мятные жамки, добывая их из-за пазухи нарядного сарафана, или грызла семечки и калёные орехи.

- Хошь орешков? - спрашивала она, когда пасынок подходил к ней.

Он не умел разговаривать с нею, и она не мастерица была беседовать: его вопросы вызывали у неё только улыбки и коротенькие слова:

- Да. Нет. Ничего.

Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её:

- Что ты всё плачешь?

- О чём ты?

- Так! Привычка такая...

Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.

Обмякший, праздничный, он поглаживал бороду и говорил сыну:

- Ну, что, не боишься мачехи-то? Ну, иди, гуляй!

Он перестал выезжать в уезд за пенькой и в губернию с товаром, посылая вместо себя Пушкаря.

- Тятя, - звал его сын, - иди на завод, мужики кличут!

- Савка там?

- Там.

- Позови его сюда.

Приходил Савка, коренастый, курносый, широкорожий, серовато-жёлтые волосы спускались на лоб и уши его прямыми космами, точно некрашеная пряжа. Белые редкие брови едва заметны на узкой полоске лба, от этого прозрачные и круглые рачьи глаза парня, казалось, забегали вперёд вершка на два от его лица; стоя на пороге двери, он вытягивал шею и, оскалив зубы, с мёртвою, узкой улыбкой смотрел на Палагу, а Матвей, видя его таким, думал, что если отец скажет: «Савка, ешь печку!» - парень осторожно, на цыпочках подойдёт к печке и начнёт грызть изразцы крупными жёлтыми зубами.

Он заикался, дёргал левым плечом и всегда, говоря слово «хозяин», испускал из широкого рта жадный и горячий звук:

- Ххо!

- Ну, ступай, негожа рожа! - отпускал его отец, брезгливо махнув рукой.

Однажды пришли трое горожан, и один из них, седой и кудрявый Базунов, сказал отцу:

- Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честь-доверие - выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но как в делах торговых не знатно худого за тобой - за то мы тебя и чествуем...

Облокотясь на стол, отец слушал их, выпятив губу и усмехаясь, а потом сказал:

- Али нет между вами честных-то людей? Какая ж мне в том честь, чтобы жуликами командовать?

- Погоди! Кто тебя на команду зовёт?

- Что ж ты лаешься?

Отец встал, тряхнул головой.

- Идите, откуда пришли! Не уважаю я вас никого и ни почета, ни ласки не хочу от вас...

Горожане встали и молча пошли вон, но в дверях Базунов обернулся, говоря:

- Правда про тебя сказано: рожа - красная, душа - чёрная!

Проводив их громким смехом, отец как-то сразу напился, кричал песни и заставлял Палагу плясать, а когда она, заплакав, сказала, что без музыки не умеет, бросил в неё оловянной солоницей да промахнулся и разбил стекло киота.

Но к вечеру он отрезвел, гулял с женой в саду, и Матвей слышал их разговор.

- Ты бабёнка красивая, тебе надо веселее быть! - глухо говорил отец.

- Я, Савель Иваныч, стараюсь ведь...

Матвей сидел под окном, вспоминая брезгливое лицо отца, тяжёлые слова, сказанные им в лицо гостям, и думал:

«За что он их?»

Спустя несколько дней он, выбрав добрый час, спросил старика:

- Тятя, за что ты горожан-то прогнал?

Савелий Кожемякин легонько отодвинул сына в сторону, пристально посмотрел в глаза ему и, вздохнув, объяснил:

- Чужой я промеж них. Поначалу-то я хотел было в дружбе с ними жить, да они на меня - сразу, как псы на волка. Речи слышу сладкие, а когти вижу острые. Ну, и - война! Грабили меня, прямо как на большой дороге: туда подай, сюда заплати - терпенья нет! Лошадь свели, борова убили, кур, петухов поворовали - счёту нет! Мало того, что воруют, - озорничать начали: подсадил я вишен да яблонь в саду - поломали; малинник развёл - потоптали; ульи поставил - опрокинули. Дважды поджечь хотели; один-от раз и занялось было, да время они плохо выбрали, дурьё, после дождей вскоре, воды в кадках на дворе много было - залили мы огонь. А другой раз я сам устерёг одного сударя, с горшком тепла за амбаром поймал: сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк. Как я его горшком-то тресну по башке! Уголья-то, видно, за пазуху ему попали, бежит он пустырём и воет - у-у-у! Ночь тёмная, и видно мне: искры от него сыплются. Смешно! Сам, бывало, по ночам хозяйство караулил: возьму стяжок потолще и хожу. Жуть такая вокруг; даже звезда божья, и та сквозь дерево блестит - вражьим глазом кажется!

Он добродушно засмеялся, но тотчас же потускнел и продолжал, задумчиво качая головой:

- Заборы высокие понастроил вот, гвоздями уснастил. Собак четыре было - попробовали они тут кое-чьё мясцо на ляжках! Два овчара были - кинутся на грудь, едва устоишь. Отравили их. Так-то вот! Ну, после этаких делов неохота людей уважать.

Он замолчал, положив руку на плечо сына, и, сдерживая зевоту, подавленно молвил:

- И вспоминать не хочется про эти дела! Скушно...

Матвей Савельев Кожемякин до старости запомнил жуткий и таинственно приятный трепет сердца, испытанный им в день начала ученья.

Все - отец, мачеха, Пушкарь, Созонт и даже унылая, льстивая Власьевна - собрались в комнате мальчика, а Василий Никитич Коренев, встав перед образом, предложил торжественным голосом:

- Усердно помолимся господу нашему Иисусу Христу и угодникам его Кузьме-Дамиану, а также Андрию Первозванному, да просветят силою благостной своей сердце отрока и приуготовят его к восприятию мудрости словесной!

А когда кончили молитву, он ласково, но строго сказал:

- Теперь - изыдите, оставьте нас!

Усадил Матвея у окна на скамью рядом с собою и, обняв его за плечи, нагнулся, заглядывая в лицо славными своими глазами.

- Не бойся, - тихонько сказал он, - не трепещи, не к худому готовишься, а к доброму.

И тем же полушёпотом продолжал, указывая рукою на сад:

- Смотри, в какой светлый и ласковый день начинаем мы!

За окном стояли позолоченные осенью деревья - клён, одетый красными листьями, липы в жёлтых звёздах, качались алые гроздья рябины и толстые бледно-зелёные стебли просвирняка, покрытые увядшим листом, точно кусками разноцветного шёлка. Струился запах созревших анисовых яблок, укропа и взрытой земли. В монастыре, на огородах, был слышен смех и весёлые крики.

- Что есть грамота?

Этот тихий вопрос обнял сердце мальчика напряжённым предчувствием тайны и заставил доверчиво подвинуться к учителю.

- Грамота, - играя волосами ученика, говорил дьячок, - суть средство ознакомления ума с делами прошлого, жизнью настоящего и планами людей на будущее, на завтрее. Стало быть, - грамота сопрягает человека со человеками, сиречь приобщает его миру. Разберём это подробно.

- Что есть слово? Слово есть тело разума человеческого, как вот сии тела - твоё и моё - есть одежда наших душ, не более того. Теперь: берём любую книгу, она составлена из слов, а составил её некий человек, живший, скажем, за сто лет до сего дня. Что же должны мы видеть в книге, составленной им? Запечатлённый разум человека, который жил задолго до нас и оставил в назидание нам всё богатство души, накопленное им. Стало быть, примем так: в книгах заключены души людей, живших до нашего рождения, а также живущих в наши дни, и книга есть как бы всемирная беседа людей о деяниях своих и запись душ человеческих о жизни. Понял?

Матвей вспомнил толстые церковные книги, в кожаных переплётах с медными застёжками, и тихо ответил:

- Понял.

- А слушать не устал?

- Нет! - живо ответил ученик.

- Верю. Дело, видимо, хорошо пойдёт!

- На первый раз достаточно сказанного. Ты о нём подумай, а коли чего не поймёшь - скажи.

Дьячок не ошибся: его ученик вспыхнул пламенным желанием учиться, и с быстротою, всех удивлявшей, они до зимы прошли букварь, а в зиму и часослов и псалтырь. Раза два в неделю дьячок брал после урока гусли и пел ученику псалмы.

		Се что добро или что красно, 
		Но еже жити братии вкупе! 

И не однажды ученик видел на глазах учителя, возведённых вверх, влагу слёз вдохновения.

Чаще всего он пел:

		Господи, искусил мя еси и познал мя еси, 
		Ты познал еси восстание моё... 

И когда он доходил до слов:

		Яко несть льсти в языце моем... - 
голос его звучал особенно сильно и трогательно.

он сжимал цепкими пальцами булыжник или кирпич и, завидя обывателя, кричал:

- Зверие поганое - камением поражу вас и уничтожу, яко тлю!

Горожане бегали от него, некоторые ругались, жаловались благочинному, иные зазывали его в дома, поили там ещё больше и заставляли играть и плясать, словно черти пустынника Исаакия. Иногда били его.

Матвей любил дьячка и даже в дни запоя не чувствовал страха перед ним, а только скорбную жалость.

Самым интересным человеком, после дьячка, встал перед Матвеем Пушкарь.

- Ну-ка, покажь, какие они теперь, буквари-то! Иомуд? - читал он, двигая щетинистыми скулами. - Остяк? Скажи на милость, какой народ пошёл! - Покачав сомнительно головою, он вздохнул и сказал негромко: - Д-да, прирастает народу на Руси, это хорошо - работники нам надобны! Устамши мы, - много наработали, теперь нам отдыхать пора, пущай другие потрудятся для нас... Государство огромное, гор в нём, оврагов, пустырей - конца-краю нет! Вот гляди - бурьян растёт: к чему он? Надо, чтобы съедобное росло на земле - горох, примерно, коноплю посей. Работники чрезвычайно надобны: всё требует рук. Гору - выровнять, овраг - засыпать, болото - высушить, всю землю - вспахать, засеять, чтобы всем пищи хватало, во-от! Россия нуждается в работниках.

Прищурил маленькие глазки, хозяйственно осмотрелся и, похлопав мальчика по колену, продолжал:

- Вот что, мотыль, коли соберутся они тебя драть - сигай ко мне! Я тебя спрячу. Тонок ты очень, и порки тебе не стерпеть. Порка, - это ты меня спроси, какая она!

Мальчик быстро схватывал всё, что задевало его внимание. Солдат уже часто предлагал ему определить на ощупь природную крепость волокна пеньки и сказать, какой крутости свивания оно требует. Матвею льстило доверие старика; нахмурясь, он важно пробовал пальцами материал и говорил количество оборотов колеса, необходимое для того или этого товара.

- Вер-рно!

И начинал свои бесконечные речи:

- Вот отец твой тоже, бывало, возьмёт мочку в руку, глаз прищурит, взвесит - готово! Это - человек, дела своего достойный, отец-то!

- За что его люди не любят? - спросил Матвей как-то раз.

Пушкарь захохотал и потом, подумав, прибавил:

- Да они, беси, никого не любят!

- Почему?

- А кто знает! Спроси их - они и сами не знают, поди-ка!

Пушкарь взглянул на него и, стирая грязной рукою улыбку с лица, неохотно сказал:

- Мало ли чего написано!

- А ты его любишь? - допрашивал Матвей.

- Эк тебя! - сказал солдат, усмехаясь. - И верно, что всякая сосна своему бору шумит. Я Савелья уважаю, ничего! Он людей зря не обижает, этого нет за ним. Работу ценит.

- Цветком? Ничего, ловко! Он во всём ловок. Пьяный я тогда был, а когда я пьян, мне проповедь читать припадает охота. Всех бы я учил - просто беда! Даже ротному однажды подсунул словцо: бог, мол, не велел в морду бить! Вспороли кожу-то...

Он подумал, искоса поглядел на Матвея, закашлялся и сказал, вдруг оживляясь:

- Вот я тебе примерную историю расскажу, а ты - смекай! Распорядилось начальство, чтобы мужикам картошку садить, а мужики, по глупости, - не желаем, говорят, картошки! И бунтуются: пришлют им картошку, а они - это от антихриста! Да в овраг её, в реку али в болото, так всю и погубят, не отведав. Случилось так и в Гуслицах, где фальшивые деньги делают, и вот послали туда нашей роты солдат на усмирение. Хорошо! Командир у нас немец был, Устав звали мы его, а по-настоящему он - Густав. Здоровенный поручик, строгости - непомерной. Сейчас это он - пороть мужиков! Устроились на площади перед церковью и - десятого порют, шиппрутьями - это такие пруты для порки придуманы были. Правду сказать - простые прутья, ну, а для пущего страха по-немецки назывались. Порем. Урчат мужики, а картошку не признают. Велел Устав наварить её целый котёл и каждому поротому советует - ешь! Мужик башкой качает - не буду, дескать, а немец ка-ак даст ему этой картошкой-то горячей в рыло - так вместе с передними зубами и вгонит её в рот! Плюют мужики, а держатся. Я хошь и солдат, ну, стало мне жалко глупых этих людей: бабы, знаешь, плачут, ребятишки орут, рожи эти в крови - нехорошо, стыдно как-то! Хошь и мужики, а тоже - русские, крещёный народ. Вот вечером, после секуции - секуция это тоже по-немецки, а по-нашему просто порка, - вечером, набрал я варёной картошки и - к мужикам, в избу в одну. «Ах, вы, говорю, беси! Вот она, картошка, глядите! Совсем как мука, али вроде толокна. Вот - я солдат, крест на теле, стало быть, крещёный». Показал им крест, а он у меня настоящий был, поморского литья, с финифтей. И давай перед ними картошку эту жевать. Съел штуки три, видят они - не разорвало меня; бабёночка одна, молоденькая, руку протянула - дай, дескать! Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь, говорит, Миша, а грех - на меня!» На коленки даже встала перед ним, воет: «Поешь, Миша, не стерплю я, как начнут тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, - те отвернулись, - проглотил. За Мишей - Гриша да Епиша - и пошло дело! Всё съели! Я, конечно, рад, что прекратил бунтовство, кричу: «Что, мол, так вашу раз-эдак? Ещё, что ли, принести?» - «Тащи, говорят, служивый, не все отведали». Сейчас я до капрала - Хайбула капрал был из Касимова, татарин крещёный - приятель мне. И драли нас всегда вместе. Так и так, мол! «Ловок ты, Пушкарёв, говорит, - доложу, говорит, я про тебя: будет награда, не иначе». Набрали мы с ним этой окаянной картошки и опять к мужикам. А они, беси, уж и вина припасли. Ну, насосались мы! И вдруг - Устав! Как с полатей свалился. «Как, кричит, меня не слушать, а солдат слушать?» По-русски он смешно ругался. Наутро нас - драть: меня с Хайбулой. Всыпали очень памятно...

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания
Раздел сайта: