Жизнь Клима Самгина
Часть 4, страница 19


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания

- Рабочих не надо раздражать, - миролюбиво, но твердо вставила Марья Ивановна Орехова.

- Что? Не раздражать? Вот как? - закричал Алябьев, осматривая людей и как бы заранее определяя, кто решится возразить ему. - Их надо посылать на фронт, в передовые линии, - вот что надо. Под пули надо! Вот что-с! Довольно миндальничать, либеральничать и вообще играть словами. Слова строптивых не укрощают...

- Что ж кричать? - печально качая голым черепом и вздыхая тяжко, спросил адвокат Вишняков, театрал и шахматист. - Поздно кричать, - ответил он сам себе и широко развел руки. - Все разрушается, все! Клим Иванович замечательно правильно указал, что Русь - глиняный горшок, в котором кипят, но не могут свариться разнообразные, несоединимые...

- Колосс на глиняных ногах, - сообщила, как новость, Орехова, три дамы единодушно согласились с ней, а четвертая с явным страхом спросила:

- Что же, при республике все эти бурята, калмыки и дикари получат право жениться на русских? - Она была высокая, с длинным лицом, которое заканчивалось карикатурно острым подбородком, на ее хрящеватом носу дрожало пенснэ, на груди блестел шифр воспитанницы Смольного института.

Заговорили сразу человек десять. Алябьев кричал все более бешено, он вертелся, точно посаженный на кол, стучал палкой, двигал стул, встряхивая его, точно таскал человека за волосы, блестел металлами.

- Изуверство, аввакумовщина, - кричал он. Толстый человек в старомодном сюртуке, поддерживая руками живот, гудел глухим, жирным басом:

- Лапотное, соломенное государство ввязалось в драку с врагом, закованным в сталь,-а? Не глупо, а? За одно это правительство подлежит низвержению, хотя я вовсе не либерал. Ты, дурова голова, сначала избы каменные построй, железом их покрой, ну, тогда и воюй...

Кто-то кричал:

- Шевелимся, как живые, а - уже...

И, наконец, все крики покрыл пронзительный голос Алябьева:

- Я - не купец, я - дворянин, но я знаю: наше купечество оказалось вполне способным принять и продолжать культуру дворянства, традиции аристократии. Купцы начали поощрять искусство, коллекционировать, отлично издавать книги, строить красивые дома...

- Н-ну, знаете! Хомяков желал содрать с Москвы двести тысяч за его кусок земли в несколько сажен, - крикнул кто-то.

- Прошу не перебивать меня пустяками, - бешено заорал Алябьев, и, почувствовав возможность скандала, люди начали говорить тише, это заставило и Алябьева излагать мудрость свою спокойней.

- Социализм, по его идее, древняя, варварская форма угнетения личности.- Он кричал, подвывая на высоких нотах, взбрасывал голову, прямые пряди черных волос обнажали на секунду угловатый лоб, затем падали на уши, на щеки, лицо становилось узеньким, трепетали губы, дрожал подбородок, но все-таки Самгин видел в этой маленькой тощей фигурке нечто игрушечное и комическое.

бы и социализм, если б он мог очеловечить, организовать наивного, ленивого, но жадного язычника, нашего крестьянина, но я не верю, что социализм применим в области аграрной, а особенно у нас.

Самгин, видя, что этот человек прочно занял его место, - ушел; для того, чтоб покинуть собрание, он - как ему казалось-всегда находил момент, который должен был вызвать в людях сожаление: вот уходит о г нас человек, не сказавший главного, что он знает. Он был вполне уверен, что растет в глазах людей, замечал, что они смотрят на него все более требовательно, слушают все внимательней. Эта уверенность, вызывая в нем чувство гордости, в то же время и все более ощутимо тревожила: нужно иметь это "главное", а оно все еще не слагалось из его пестрого опыта. Он все более часто чувствовал, что из массы сырого материала, накопленного [им], крайне трудно выжать единый смысл, придать ему своеобразную форму, явиться пред людями автором нового открытия, которое объединит все передовые силы страны. Недавно Дронов, растрепанный, небритый и, как всегда, полупьяный, жаловался ему:

- Обстрогали меня компаньоны на двести семьдесят восемь тысяч. Ногайцев - потомственный жулик, чорт с ним! Но - жалко Заусайлова и Попова, хорошие ребята, знаешь эдакие - разбойники. Заусайлов по Сологубу живет: жизнь - "закон моей игры". Попов - рохля, мякоть, несчастный игрок, но симпатичный пес. В общем - скучно. Главное, не знаю: что делать? Надобно иметь ясную, реальную цель. А у меня цели-то и нет. Деньги? Деньги - есть, но - деньги тают: сегодня рубль стоит сорок три копейки. Да и вообще деньги для меня - не цель. Если б Тоська была, я бы ее вызолотил и бриллиантами разгвоздил - гуляй!

- Она - большевичка? - спросил Самгин.

- Похоже, - ответил Дронов, готовясь выпить. Во внутреннем боковом кармане пиджака, где почтенные люди прячут бумажник, Дронов носил плоскую стеклянную флягу, украшенную серебряной сеткой, а в ней какой-то редкостный коньяк. Бережно отвинчивая стаканчик с горлышка фляги, он бормотал:

- Скляночку-то Тагильский подарил. Наврали газеты, что он застрелился, с месяц тому назад братишка Хотяинцева, офицер, рассказывал, что случайно погиб на фронте где-то. Интересный он был. Подсчитал, сколько стоит аппарат нашего самодержавия и французской республики, - оказалось: разница-то невелика, в этом деле франк от рубля не на много отстал. На респуб[лике] не сэкономишь.

"Рассказать? - спросил себя Самгин. - А зачем?" - Вторым вопросом первый был уничтожен, и вместе с ним исчезла память об Антоне Тагильском. Но вспыхнула [мысль]: "Дронов интеллигент] первого поколения".

При каждой встрече Дронов показывал Самгину бесчисленное количество мелкой чепухи, которую он черпал из глубины взболтанного житейского болота. Он стряхивал (ее) со своей плотной фигуры, точно пыль, но почти всегда в чепухе оказывалось нечто ценное для Самгина.

- Прислала мне Тося парня, студент одесского университета, юрист, исключен с третьего курса за невзнос платы. Работал в порту грузчиком, купорил бутылки на пивном заводе, рыбу ловил под Очаковом. Умница, весельчак. Я его секретарем своим сделал.

Лаская флягу правой рукой, задумчиво почесывая пальцем бровь, он продолжал:

- Вот это - правоверный большевик! У него - цель. Гражданская война, бей буржуазию, делай социальную революцию в полном, парадном смысле слова, вот и все!

- Ты - что же, веришь в такую возможность? - равнодушно спросил Самгин.

- Я-то? Я - в людей верю. Не вообще в людей, а вот в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они, брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону - шахтеры дрались с полицией, мужичок устал воевать, дезертирство растет, - большевикам есть с кем разговаривать.

Он вздохнул тяжко и вдруг встал, сердито говоря:

- Ты все выпытываешь меня, Клим Иванов! А, конечно, сам лучше, чем я, все знаешь. Чего же выпытывать? Насколько я дурак, я сам знаю, ты помоги мне понять; почему я дурак?

- Ты - пьян, - сказал Самгин.

Он обиделся и ушел, надув губы. Самгин, проводив его хмурым взглядом, даже бросил вслед ему окурок папиросы.

"Харламов тоже, наверное, большевик", - подумал он, потом вспомнил Хотяинцева, который недавно на собрании в одной редакции оглушительно проповедовал:

- Еще Сен-Симон предрекал, что властителями жизни будут банкиры. В каждом государстве они сметут в кошели свои все капиталы, затем сложат их в один кошель, далее они соединят во единый мешок концентрированные капиталы всех государств, всех наций и тогда великодушно организуют по всей земле производство и потребление на законе строжайшей и даже святой справедливости, как это предуказывают некие умнейшие немцы, за исключением безумных фантазеров - Карла Маркса и других, иже с ним. Итак: чего страшимся и почему трепещем? Не благоразумней ли будет уверенно и спокойно ожидать благостных результатов энергической деятельности банков, реформаторской работы банкиров? Наивно бояться, что банкир снимет с нас рубахи и штаны! Он снимет их-да! - но лишь на краткое время, для концентрации, монополизации, а затем он заставит нас организованно изготовлять обувь и одежду, хлеб и вино, и оденет и обует, напоит и накормит нас. К чему же нам заботиться о проливах из моря в море и о превращении балканских государств в русские губернии, к чему?

Климу Ивановичу Самгину казалось, что в грубом юморе этой речи скрыто некое здоровое зерно, но он не любил юмора, его отталкивала сатира, и ему особенно враждебны были типы людей, подобных Хотяинцеву, Харламову. Он видел их чудаками, озорниками, которые под своим словесным озорством скрывают нигилистическую страсть к разрушению. Харламов притворялся серьезно изучающим контрреволюционную литературу, поклонником Леонтьева, Каткова, Победоносцева. Хотяинцев играл роль чудака, которому нравится, не щадя себя, увеселять людей нелепостями, но с некоторого времени он все более настойчиво облекает в нелепейшие словесные формы очень серьезные мысли. Так же, как Харламов, он "пораженец", враг войны, человек равнодушный к судьбе своего отечества, а судьба эта решается на фронтах.

все более часто повторялись слова - отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились друг с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.

Ночевал у Елены, она была выпивши, очень требовательна, капризна и утомила его, плохо и мало спал, проснулся с головной болью рано утром и пошел домой пешком.

Давно уже на улицах и площадях города с утра до вечера обучались солдаты, звучала команда:

- Смир-рно-о!

Он помнил эту команду с детства, когда она раздавалась в тишине провинциального города уверенно и властно, хотя долетала издали, с поля. Здесь, в городе, который командует всеми силами огромной страны, жизнью полутораста миллионов людей, возглас этот звучал раздраженно и безнадежно или уныло и бессильно, как просьба или же точно крик отчаяния.

Самгин встряхнул головой, не веря своему слуху, остановился. Пред ним по булыжнику улицы шагали мелкие люди в солдатской, гнилого цвета, одежде не по росту, а некоторые были еще в своем "цивильном" платье. Шагали они как будто нехотя и не веря, что для того, чтоб идти убивать, необходимо особенно четко топать по булыжнику или по гнилым торцам.

- Левой! Левой! - хрипло советовал им высокий солдат с крестом на груди, с нашивками на рукаве, он прихрамывал, опирался на толстую палку. Разнообразные лица мелких людей одинаково туго натянуты хмурой скукой, и одинаково пусты их разноцветные глаза.

- Смир-рно-о! - кричат на них солдаты, уставшие командовать живою, но неповоротливой кучкой людей, которые казались Самгину измятыми и пустыми, точно испорченные резиновые мячи. Над канавами улиц, над площадями висит болотное, кочковатое небо в разодранных облаках, где-то глубоко за облаками расплылось блеклое солнце, сея мутноватый свет.

- Смир-рно! - командуют офицера.

Город уже проснулся, трещит, с недостроенного дома снимают леса, возвращается с работы пожарная команда, измятые, мокрые гасители огня равнодушно смотрят на людей, которых учат ходить по земле плечо в плечо друг с другом, из-за угла выехал верхом на пестром коне офицер, за ним, перерезав дорогу пожарным, громыхая железом, поползли небольшие пушки, явились солдаты в железных шлемах и прошла небольшая толпа разнообразно одетых людей, впереди ее чернобородый великан нес икону, а рядом с ним подросток тащил на плече, как ружье, палку с национальным флагом.

Самгин стоял на панели, курил и наблюдал, ощущая, что все это не то что подавляет, но как-то стесняет его, вызывая чувство уныния, печали. Солдат с крестом и нашивками негромко скомандовал:

- Вольно! Закуривай...

Прихрамывая, тыкая палкой в торцы, он перешел с мостовой на панель, присел на каменную тумбу, достал из кармана газету и закрыл ею лицо свое. Самгин отметил, что солдат, взглянув на него, хотел отдать ему честь, но почему-то раздумал сделать это.

- Обучаете? - спросил он. Солдат, взглянув на него через газету, ответил вполголоса и неохотно:

- Да, вот... оболваниваю. Однако-в месяц человека солдатом не сделаешь. Сами видите.

Самгин ушел, но после этого он, видя, как обучают солдат, останавливался на несколько минут, смотрел, прислушивался к замечаниям прохожих и таких же наблюдателей, как сам он, - замечания" звучали насмешливо, сердито, уныло, угрюмо.

- Мелкокалиберный народ...

- Крупных-то, видно, всех перебили.

- Эдакие герои едва ли немцев побьют. Женщины вздыхали:

- Господи, когда же кончится это!

"Обыватель относится к армии, к солдатам скептически". - "Страна, видимо, исчерпала весь запас отборной живой силы".- "Война-надоела, ее нужно окончить".

Слухи о попытках царицы заключить сепаратный мир с Германией утверждали его выводы" но еще более утверждались они фактами иного порядка. Заметно уменьшалось количество здоровых молодых людей, что особенно ясно видно было на солдатах, топавших ногами на всех площадях города. Крупными скоплениями мелких людей командовали, брезгливо гримасничая, истерически вскрикивая, офицера, побывавшие на войне, полубольные, должно быть, раненые, контуженые... Неуклюжесть, недогадливость рядовых болезненно раздражала их, они матерно ругались, негромко, оглядываясь на зрителей. Самгину казалось, что им хочется бить палками будущих солдат, и эти надорванные, изношенные люди возбуждали в нем сочувствие.

"Интеллигенция армии, - думал он. - Интеллигенция, организующая массу на защиту отечества".

Память показывала картину убийства Тагильского, эффектный жест капитана Вельяминова,-жест, которым он положил свою саблю на стол пред генералом.

С некоторого времени он мог, не выходя из своей квартиры, видеть, как делают солдат, - обучение происходило почти под окнами у него, и, открыв окно, он слышал:

- Смирно-о! Эй, ты, рябой, - подбери брюхо! Что ты-беременная баба? Носки, носки, чорт вас возьми! Сказано: пятки - вместе, носки - врозь. Харя чортова - как ты стоишь? Чего у тебя плечо плеча выше? Эх вы, обормоты, дураково племя. Смирно-о! Равнение налево, шагом... Куда тебя черти двигают, свинья тамбовская, куда? Смирно-о! Равнение направо, ша-агом... арш! Ать-два, ать-два, левой, левой... Стой! Ну-черти не нашего бога, ну что мне с вами делать, а?

Командовал большой, тяжелый солдат, широколицый, курносый, с рыжими усами и в черной повязке, закрывавшей его правый глаз. Часа два он учил шагистике, а после небольшого отдыха - бою на штыках. Со двора дома, напротив квартиры Самгина, выносили деревянное сооружение, в котором болтался куль, набитый соломой. Солдаты, один за другим, кричали "ура" и, подбегая, вытаращив глаза, тыкали в куль штыками - смотреть на это было неприятно и смешно. Самгин много слышал о мощности немецкой артиллерии, о силе ее заградительного огня, не представлял, как можно достать врага штыком, обучение бою на куле соломы казалось ему нелепостью постыдной. Он был уверен, что так же оценивают эти неуклюжие прыжки прохожие и обыватели, выглядывая из окон.

Сырым, после ночного дождя, осенним днем, во время отдыха, после нескольких минут тишины, на улице затренькала балалайка, зашелестел негромкий смех. Самгин подошел к окну, выглянул: десяток солдат, плотно окружив фонарный столб, слушали, как поет, подыгрывая на балалайке, курчавый, смуглый, точно цыган, юноша в рубахе защитного цвета, в начищенных сапогах, тоненький, аккуратный. Пел он вполголоса, и трудно было (разобрать) слова бойкой плясовой песенки, мешала балалайка, шарканье ног, сдерживаемый смех. Но, прислушавшись, Самгин поймал двустишие:

Чем разнится, например,

От собаки унтер-цер?

- Ух, ты-и, - вскричал один из слушателей и даже выбил дробь ногами. Будущие солдаты, негромко и оглядываясь, посмеивались, и в этот сдержанный смешок как бы ввинчивались веселые слова:

Мы друг друга бить умеем,

А кто нас бьет - тех не смеем!

Самгин возмутился.

"Уши надрать мальчишке", - решил он. Ему, кстати, пора было идти в суд, он оделся, взял портфель и через две-три минуты стоял перед мальчиком, удивленный и уже несколько охлажденный, - на смуглом лице брюнета весело блестели странно знакомые голубые глаза. Мальчик стоял, опустив балалайку, держа ее за конец грифа и раскачивая, вблизи он оказался еще меньше ростом и тоньше. Так же, как солдаты, он смотрел на Самгина вопросительно, ожидающе.

- Можно узнать, почему вы одеты военным? - строго спросил Самгин. Мальчик звучно ответил:

- Доброволец, числюсь в команде музыкантов.

- Ах, вот что! Ваша фамилия?

- Спивак, Аркадий, - сказал мальчик и, нахмурясь, сам спросил: - А- зачем вам нужно знать, кто я? И какое у вас право спрашивать? Вы - земгусар?

- Да.

- Она - здесь?

- Она умерла. Вы знали ее? - мягко спросил Спивак.

- Да, знал, - сказал Самгин и, шагнув еще ближе к нему, проговорил полушепотом:

- Я слышал, что вы поете. Вы очень рискуете...

- Разве? - шутливо и громко спросил Спивак, настраивая балалайку. Самгин заметил, что солдаты смотрят на него недружелюбно, как на человека, который мешает. И особенно пристально смотрели двое: коренастый, толстогубый, большеглазый солдат с подстриженными усами рыжего цвета, а рядом с ним прищурился и закусил губу человек в синей блузе с лицом еврейского типа. Коснувшись пальцем фуражки, Самгин пошел прочь, его проводил возглас:

- Гусар без шашки, одни бляшки.

Потом дважды негромко свистнули.

"Ему не больше шестнадцати лет. Глаза матери. Красивый мальчик",-соображал Самгин, пытаясь погасить чувство, острое, точно ожог.

"Что меня смутило? - размышлял он. - Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное - месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда:

превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее... Конечно так. Мальчишка, полуребенок-ничтожество. Но дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?"

Ответа на этот вопрос он не стал искать, сознавая, что ответ потребовал бы от него действия, для которого он не имеет силы. Ускорив шаг, он повернул за угол.

"Но - до чего бессмысленна жизнь!" - мысленно воскликнул он. Это возмущенное восклицание успокоило его. он снова вспомнил, представил себе Аркадия среди солдат, веселую улыбку на смуглом лице и вдруг вспомнил:

"А этот, с веснушками, в синей блузе, это... московский - как его звали? Ученик медника? Да, это - он. Конечно. Неужели я должен снова встретить всех, кого знал когда-то? И - что значат вот эти встречи? Значат ли они, что эти люди так же редки, точно крупные звезды, или - многочисленны, как мелкие?"

Он полюбовался сочетанием десятка слов, в которые он включил мысль и образ. Ему преградила дорогу небольшая группа людей, она занимала всю панель, так же как другие прохожие, Самгин, обходя толпу, перешел на мостовую и остановился, слушая:

- Отступали из Галиции, и все время по дороге хлеб горел: мука, крупа, склады провианта горели, деревни - все горело! На полях хлеба вытоптали мы неисчислимо! Господи же боже наш! Какая причина разрушению жизни?

Самгин привстал на пальцах ног, вытянулся и через головы людей увидал: прислонясь к стене, стоит высокий солдат с забинтованной головой, с костылем под мышкой, рядом с ним - толстая сестра милосердия в темных очках на большом белом лице, она молчит, вытирая губы углом косынки.

- Господа мои, хорошие, - взывает солдат, дергая ворот шинели, обнажая острый кадык. - Надобно искать причину этого разрушительного дела, надо понять: какая причина ему? И что это значит: война?

Самгин поспешно двинулся дальше, думая: что, если люди, так или иначе пострадавшие от войны, увидят причину ее там, куда указывают большевики?

революции, а в реформах. Революцию нельзя понять иначе как болезнь, как воспаление общественного организма... Англия, родина представительного правления и социального компромисса, выросла без революции, завоевала полмира. Не новые мысли, но их плохо помнят. Роль английского либерализма в истории Европы за последние два столетия. Надобно сделать доклад на эту тему".

Здесь Клим Иванович Самгин предостерег себя:

"Я размышляю, как рядовой член партии конституционалистов-демократов".

Он знал, что его личный, житейский опыт формируется чужими словами, когда он был моложе, это обижало, тревожило его, но постепенно он привык не обращать внимания на это насилие слов, которые - казалось ему - опошляют подлинные его мысли, мешают им явиться в отличных формах, в оригинальной силе, своеобразном блеске. Он незаметно убедил себя, что, когда обстоятельства потребуют, он легко сбросит чужие словесные одежды со всего, что пережито, передумано им. Но вот наступили дни, когда он чувствовал, что пора уже освободить себя от груза, под которым таилось его настоящее, неповторимое.

"Я прожил полстолетия не для того, чтоб признать спасительность английского либерализма", - подумал он с угрюмой иронией. Шагал он быстро, ему казалось, что на ходу свободней являются мысли и легче остаются где-то позади. Улицы наполняла ворчливая тревога, пред лавками съестных припасов толпились, раздраженно покрикивая, сердитые, растрепанные женщины, на углах небольшие группы мужчин, стоя плотно друг к другу, бормотали о чем-то, извозчик, сидя на козлах пролетки и сморщив волосатое лицо, читал газету, поглядывая в мутное небо, и всюду мелькали солдаты... Они шагали на ученье, поблескивая штыками, шли на вокзалы, сопровождаемые медным ревом оркестров, вереницы раненых тянулись куда-то в сопровождении сестер милосердия.

"Если я хочу быть искренним с самим собою - я должен признать себя плохим демократом, - соображал Самгин. - Демос - чернь, власть ее греки называли охлократией. Служить народу - значит руководить народом. Не иначе. Индивидуалист, я должен признать законным и естественным только иерархический, аристократический строй общества".

Было найдено кое-что свое, и, стоя у окружного суда, Клим Иванович Самгин посмотрел, нахмурясь, вдоль Литейного проспекта и за Неву, где нерешительно, негусто дымили трубы фабрик. В комнате присяжных поверенных кипел разноголосый спор, человек пять адвокатов, прижав в угол широколицего, бородатого, кричали в лицо ему:

- Договаривайте до конца!

- Да, да!

- Не-ет, это мысль опасная!

Из-под густых бровей, из широкой светлорусой бороды смущенно и ласково улыбались большие голубые глаза, высоким голосом, почти сопрано, бородач виновато говорил:

- Я ведь - в форме вопроса, я не утверждаю. Мне кажется, что со врагом организованным, как армия, бороться удобнее, чем, например, с партизанскими отрядами эсеров.

Солиднейший адвокат Вишняков, юрисконсульт одного из крупнейших банков, решительно, баритоном, заявил:

- Немцы навсегда скомпрометировали интернациональное начало учения Маркса, показав, что социал-демократы вполне могут быть хорошими патриотами...

- Однако - Циммервальд...

- Судорога...

За столом среди комнаты сидел рыхлый, расплывшийся старик в дымчатых очках и, почесывая под мышкой у себя, как бы вытаскивая медленные слова из бокового кармана, говорил, всхрапывая:

- Карено, герой трилогии Гамсуна, анархист, ницшеанец, последователь идей Ибсена, очень легко отказался от всего этого ради места в стортинге. И, знаете, тут не столько идеи, как примеры... Франция, батенька, Франция, где властвуют правоведы, юристы...

- И умеют одевать идеи, как женщин, - добавил его собеседник, носатый брюнет, причесанный под Гоголя; перестав шелестеть бумагами, он прижал их ладонью и, не слушая собеседника, заговорил гневно, громко:

- Нет, вы подумайте: девятнадцатый век мы начали Карамзиным, Пушкиным, Сперанским, а в двадцатом у нас - Гапон, Азеф, Распутин... Выродок из евреев разрушил сильнейшую и, так сказать, национальную политическую партию страны, выродок из мужиков, дурак деревенских сказок, разрушает трон...

Самгин, еще раз просматривая документы, приготовленные для судоговорения, прислушивался к нестройному говору, ловил фразы, которые казались ему наиболее ловко сделанными. Он все еще не утратил способности завидовать мастерам красивого слова и упрекнул себя: как это он не догадался поставить в ряд Гапона, Азефа, Распутина? Первые двое представляют возможность очень широких толкований...

Рыхлый старик сорвал очки с носа, размахивал ими в воздухе и, надуваясь, всхрапывая, выкрикивал:

- Нет, извините. Если Плеханов высмеивает пораженцев и Каутский и Вандервельде-тоже, так я говорю: пораженцев-брить! Да-с. Брить половину головы, как брили осужденным на каторгу! Чтоб я видел... чтоб все видели - пораженец, сиречь - враг! Да, да!

Кто-то засмеялся, тогда старик закричал еще более истерично:

- Нет, извините, это не смешно, это - прием обороны общества против внутреннего врага...

- Казимир Богданович - прав: люди эти должны быть отмечены какой-то каиновой печатью.

- Большевиков - депутатов Думы осудили в каторгу... но кого это удовлетворило?

- Только нарушен принцип неприкосновенности депутатов.

- Вчера - они, завтра - мы.

- Вспомните Выборг.

- Им нужно поражение России для того, чтоб повторить безумие парижан 871 года.

- Ну да, конечно! Они этого не скрывают...

- Нам - необходимо поражение самодержавия...

- Не - нам, а всему народу русскому!

- Интернационализм - учение людей, у которых атрофировано чувство родины, отечества...

Количество людей во фраках возрастало, уже десятка полтора кричало, окружая стол, - старик, раскинув руки над столом, двигал ими в воздухе, точно плавая, и кричал, подняв вверх багровое лицо:

- Я не купец, не дворянин, я вне сословий. Я делаю тяжелую работу, защищая права личности в государстве, которое все еще не понимает культурного значения широты этих прав.

- Социальная революция - утопия авантюристов.

- Русских, русских...

- Ленин - русский. Европейские социалисты] о социальной] революции] не мечтают.

Не впервые Самгин слышал, что в голосах людей звучит чувство страха пред революцией, и еще вчера он мог бы сказать, что совершенно свободен от этого страха. Скептическое и даже враждебное отношение к человеческим массам у него сложилось давно. Разговоры и книги о несчастном, забитом, страдающем народе надоели ему еще в юности. Он не однажды убеждался в бесплодности демонстраций и вообще массовых действий. Невольное участие в событиях 905 года привило ему скептическое отношение к силе масс. Московское восстание он давно оценил как любительский спектакль. Подчиняясь требованию эпохи, он, конечно, посмотрел в книги Маркса, читал Плеханова, Ленина. Он неохотно и [не] очень много затратил времени на этот труд, но затраченного оказалось вполне достаточно для того, чтоб решительно не согласиться с философией истории, по-новому изображающей процесс развития мировой культуры. Нет, историю двигают, конечно, не классы, не слепые скопища людей, а - единицы, герои, и англичанин Карлейль ближе к истине, чем немецкий еврей Маркс. Марксизм не только ограничивал, он почти уничтожал значение личности в истории. Это умонастроение слежалось у Клима Ивановича Самгина довольно плотно, прочно, и он свел задачу жизни своей к воспитанию в себе качеств вождя, героя, человека, не зависимого от насилий действительности.

Но вот уже более года он чувствовал смутную тревогу, причины которой не решался определить. А сегодня, в тревожном шуме речей коллег своих, он вдруг поймал себя на том, что, слушая отчаянные крики фрачников, он ведет счет новым личностям, которые неприемлемы для него, враждебны ему. Аркадий Спивак, товарищ Яков, Харламов- да, очевидно, и Харламов. Должно быть, и Тагильский тоже защитник угнетенного народа-такая изломанная фигура вроде Лютова. Макаров, бандит Иноков, Поярков, Тося. И еще многие. И - наконец, Кутузов, старый знакомый. Кутузов - тяжелый, подавляющий человек. Все это люди, которые верят в необходимость социальной революции, проповедуют ее на фабриках, вызывают политические стачки, проповедуют в армии, мечтают о гражданской войне.

"Историю делают герои... Безумство смелых... Харламов..."

К нему подошел в облаке крепких духов его противник по судебному процессу Нифонт Ермолов, красавец, богач, холеный, точно женщина, розовощекий, с томным взглядом карих глаз, с ласковой улыбочкой под закрученными усами и над остренькой седой эспаньолкой.

- Дорогой мой Клим Иванович, не можете ли вы сделать мне великое одолжение отложить дело, а? Сейчас я проведу одно маленькое, а затем у меня ответственнейшее заседание в консультации, - очень прошу вас!

Он протянул руку с розовыми полированными ногтями.

Самгин с удовольствием согласился, не чувствуя никакого желания защищать права своих клиентов. Он сунул в портфель свои бумаги и пошел домой. За время, которое он провел в суде, погода изменилась: с моря влетал сырой ветер, предвестник осени, гнал над крышами домов грязноватые облака, как бы стараясь затискать их в коридор Литейного проспекта, ветер толкал людей в груди, в лица, в спины, но люди, не обращая внимания на его хлопоты, быстро шли встречу друг другу, исчезали в дворах и воротах домов. Самгин обогнал десятка три арестантов, окруженных тюремным конвоем с обнаженными саблями, один из арестантов, маленький, шел на костылях, точно на ходулях. Он казался горбатым, ветер шелестел, посвистывал, как бы натачивая синеватые клинки сабель и нашептывая:

- Смирно-о!

Потом на проспект выдвинулась похоронная процесс сия, хоронили героя, медные трубы выпевали мелодию похоронного марша, медленно шагали черные лошади и солдаты, зеленоватые, точно болотные лягушки, размахивал кистями и бахромой катафалк, держась за него рукою, деревянно шагала высокая женщина, вся в черной кисее, кисея летала над нею, вокруг ее, ветер как будто разрывал женщину на куски или хотел подбросить ее к облакам. Люди поспешно, озабоченно идут к целям своего дня, не обращая внимания на похороны героя, на арестантов, друг на друга. Идет вереница раненых, во главе их большая, толстая сестра милосердия в золотых очках. Самгин уже когда-то видел ее.

"Харламов,-думал Клим Иванович Самгин, и в памяти его звучал" шутливые, иронические слова, которыми Харламов объяснял Елене намерения большевиков: "Все, что может гореть, - горит только тогда, когда нагрето до определенной температуры и лишь при условии достаточного притока кислорода. Исключив эти два условия, мы получим гниение, а не горение. Гниение - это, по Марксу, процесс, который рабочий класс должен превратить в горение, во всемирный пожар. В наши дни рабочие и крестьяне достаточно нагреты, роль кислорода отлично исполняют большевики, и поэтому рабочий народ должен вспыхнуть". - Он - не один таков, Харламов. Шутники, иронисты его типа, родственны большевикам. Он, вероятно, интеллигент в первом поколении, как Тагильский. Как Дронов. Люди без традиций, ничем, кроме школы, не связанные с историей своего отечества. "Случайные люди".

Он даже вспомнил министра Делянова, который не хотел допускать в гимназии "кухаркиных детей", но тут его несколько смутил слишком крутой поворот мысли, и, открывая дверь в квартиру свою, он попытался оправдаться:

"Я ведь встревожен не тем, что меня обгоняют нигилисты двадцатого столетия..."

Но мысль самосильно скользила по как бы наклонной плоскости:

"Рим погубили варвары, воспитанные римлянами".

Затем в десятый раз припомнились стихи Брюсова о "грядущих гуннах" и чьи-то слова по поводу осуждения на каторгу депутатов-социалистов:

"Пятерых - осудили в каторгу, пятьсот поймут этот приговор как вызов им..."

Сидя за столом, поддерживая голову ладонью, Самгин смотрел, как по зеленому сукну стелются голубые струйки дыма папиросы, если дохнуть на них- они исчезают. Его думы ползли одна за другой так же, как этот легкий дымок, и так же быстро исчезали, когда над ними являлись мысли другого порядка.

"Необходимо веретено, которое спрягало бы мысли в одну крепкую, ровную нить... Паук ткет свою паутинку, имея точно определенную цель".

"Гапон, Азеф, Распутин. Какой-то монах Илиодор. Кандидатом в министры внутренних дел называют Протопопова".

Он припомнил все, что говорилось о Протопопове: человек политически неопределенный и даже не очень грамотный, но ловкий, гибкий, бойкий, в его бойкости замечают что-то нездоровое. Провинциал, из мелких симбирских дворян, владелец суконной фабрики, наследовал ее после смерти жандармского генерала Сильверстова, убитого в Париже поляком-революционером Подлевским. В общем - человек мутный, ничтожный.

"Очевидно, страна израсходовала все свои здоровые силы... Партия Милюкова - это все, что оказалось накопленным в девятнадцатом веке и что пытается организовать буржуазию... Вступить в эту партию? Ограничить себя ее программой, подчиниться руководству дельцов, потерять в их среде свое лицо..."

О том, чтоб вступить в партию, он подумал впервые, неожиданно для себя, и это еще более усилило его тревожное настроение.

"Партии разрушаются, как всё вокруг", - решил он, ожесточенно тыкая окурком папиросы в пепельницу.

За последнее время, устраивая смотр мыслям своим, он все чаще встречал среди них такие отрезвляющие, каковы были мысли о веретене, о паутине, тогда он чувствовал, что высота, на которую возвел себя, - шаткая высота и что для того, чтоб удержаться на этой позиции, нужно укрепить ее какими-то действиями. Нужно предъявить людям неоспоримые доказательства своей силы и права своего на их внимание. Но каждый раз, присутствуя на собраниях, он чувствовал, что раздраженные речи, сердитые споры людей изобличают почти в каждом из них такое же кипение тревоги, такой же страшок пред завтрашним днем, такие же намерения развернуть свои силы и отсутствие уверенности в них. Он видел вокруг себя людей, в большинстве беспартийных, видел, что эти люди так же, как он, гордились своей независимостью, подчеркивали свою непричастность политике и широко пользовались правом критиковать ее. Количество таких людей возрастало. Иногда ему казалось, что (таких людей) излишне много, но он легко убеждался, что является наиболее законченным и заметным среди них. Особенно характерно было недавнее собрание в квартире Леонида Андреева, куда его затащил Иван Дронов.

Иван Дронов - всегда немножко выпивший и всегда готовый выпить еще, одетый богато, но неряшливо, растрепанный, пестрый галстук сдвинут влево, рыжие волосы торчат, скуластое лицо содрогается. Настроение его колебалось неестественно резко, за последний год он стал еще более непоседлив, суетлив, но иногда являлся совершенно подавленным, унылым, опустошенным. Клим Иванович привык смотреть на него как на осведомителя, на измерителя тона событий, на аппарат, кот[орый] отмечает температуру текущей действительности, и видел, что Иван теряет эту способность, занятый судорожными попытками перепрыгнуть куда-то через препятствие, невидимое и непонятное для Самгина, и вообще был поглощен исключительно самим собою. В таком настроении он был тем более неприятен, что смотрел исподлобья, как бы укоряя в чем-то.

- С похмелья? - спрашивал Самгин.

- Н-нет, так... Устал.

Но иногда он являлся в состоянии как бы веселого ужаса, - если такой ужас возможен. Многоречивый, посмеиваясь и как-то юмористически ощипывая, одергивая себя, щелкая ногтями по пуговицам жилета, он высыпал новости, точно из мешка.

- Нет, Клим Иванович, ты подумай! - сладостно воет он, вертясь в комнате. - Когда это было, чтоб премьер-министр, у нас, затевал публичную говорильню, под руководством Гакебуша, с участием Леонида Андреева, Короленко, Горького? Гакебушу - сто тысяч, Андрееву - шестьдесят, кроме построчной, Короленке, Горькому - по рублю за строчку. Это тебе - не Европа! Это - мировой аттракцион и - масса смеха!

Затем он рассказал странную историю: у Леонида Андреева несколько дней прятался какой-то нелегальный большевик, он поссорился с хозяином, и Андреев стрелял в него из револьвера, тотчас же и без связи с предыдущим сообщил, что офицера-гвардейцы избили в модном кабаке Распутина и что ходят слухи о заговоре придворной знати, - она решила снять царя Николая с престола и посадить на его место - Михаила.

- Меня бы посадили! - весело сказал он и, пародируя Шаляпина, пропел фальшиво:

Я б им царство-то управил!

Я б казны им поубавил!

Пожил бы я всласть,

Ведь на то и власть!..

- Чему ты рад? - спросил Самгин.

- Да я... не знаю! - сказал Дронов, втискивая себя в кресло, и заговорил несколько спокойней, вдумчивее: - Может - я не радуюсь, а боюсь. Знаешь, человек я пьяный и вообще ни к чорту не годный, и все-таки - не глуп. Это, брат, очень обидно - не дурак, а никуда не годен. Да. Так вот, знаешь, вижу я всяких людей, одни делают политику, другие - подлости, воров развелось до того много, что придут немцы, а им грабить нечего] Немцев - не жаль, им так и надо, им в наказание-Наполеонов счастье. А Россию - жалко.

- Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот-начались рабочие стачки против войны- знаешь? Кушать трудно стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится тем, что устроят европейцы мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать с ее костей мясо.

Поговорив еще минуты три на эту тему, он предложил Самгину пойти на совещание по организации министерской газеты. Клим Иванович отказался, его утомляли эти почти ежедневные сборища, на которых люди торопливо и нервозно пытались избыть, погасить свою тревогу. Он видел, что источником тревоги этой служит общее всем им убеждение в своей политической дальнозоркости и предчувствие неизбежной и разрушительной катастрофы. Он отмечал, что по составу своему сборища становятся все пестрее, и его особенно удовлетворял тот факт, что к основному, беспартийному ядру таких собраний вое больше присоединялось членов реформаторских партий и все более часто, открыто выступали люди, настроенные революционно. Самгину казалось, что партии крошились, разрушались, происходит процесс какой-то самосильной организации. Появились меньшевики, которых Дронов называл "год-либерданами", а Харламов давно уже окрестил "скромными учениками немецких ортодоксов предательства", появлялись люди партии конституционалистов-демократов, появлялись даже октябристы - Стратонов, Алябьев, прятался в уголках профессор Платонов, мелькали серые фигуры Мякотяна, Пешехонова, покашливал, притворяясь больным, нововременец Меньшиков, и еще многие именитые фигуры. Царила полная свобода мнений. Провинциальный кадет Адвокатов поставил вопрос: "Есть ли у нас демократия в европейском смысле слова?" и в полчаса доказал, что демократии в России - нет. Его слушали так же внимательно, как всех, чувствовалось, что каждому хочется сказать или услышать нечто твердое, успокаивающее, найти какое-то историческое, объединяющее слово, а для Самгина в метелице речей, слов звучало простое солдатское:

"Смир-рно!"

Особенно тяжело памятной осталась для "его одна из таких бесед в квартире Леонида Андреева.

В большой комнате с окнами на Марсово поле собралось человек двадцать-интересные дамы, с волосами, начесанными на уши, шикарные молодые люди в костюмах, которые как бы рекламировали искусство портных, солидные адвокаты, литераторы. (Комната была неуютная, как будто в нее только что вселились и еще не успели наполнить вещами. Самгин сел у окна. За окнами - осенняя тьма и такая тишина, точно дом стоит в поле, далеко за городом. И, как всегда, для того, чтоб подчеркнуть тишину, (существовал) звук - поскрипывала проволока по железу водосточной трубы.

В пустоватой комнате голоса звучали неестественно громко и сердито, люди сидели вокруг стола, но разобщенно, разбитые на группки по два, по три человека. На столе в облаке пара большой самовар, слышен запах углей, чай порывисто, угловато разливает черноволосая женщина с большим жестким лицом, и кажется, что это от нее исходит запах углекислого газа.

Хозяин квартиры в бархатной куртке, с красивым, но мало подвижным лицом, воинственно встряхивая головой, положив одну руку на стол, другою забрасывая за ухо прядь длинных волос, говорил:

- Я не хочу быть чижом, который лгал и продолжает лгать. Только трусы или безумные могут проповедовать братство народов в ту ночь, когда враги подожгли их дом.

- Да ведь проповедуют это бездомные, - сказал сидевший в конце стола светловолосый человек, как бы прижатый углом его к стене под тяжелую раму какой-то темной картины).

Литератор поднимал и опускал густые темные брови, должно быть, стараясь оживить этим свое лицо.

- Отечество в опасности, - вот о чем нужно кричать с утра до вечера, - предложил он и продолжал говорить, легко находя интересные сочетания слов. - Отечество в опасности, потому что народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно писали о народе, задушевно говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаём только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.

- Чепуха какая, - невежливо сказал человек, прижатый в угол, - его слова тотчас заглушил вопрос знакомого Самгину адвоката:

- А что вы скажете о евреях, которые погибают на фронтах от любви к России, стране еврейских погромов?

- Меня не удивляет, что иноверцы, инородцы защищают интересы их поработителей, римляне завоевали мир силами рабов, так было, так есть, так будет! - очень докторально сказал литератор.

- Ой, не надо пророчеств! Поймите, еврей дерется за интересы человека, который считает его, еврея, расовым врагом.

Ему возразил редактор Иерусалимский, большой, склонный к тучности человек, с бледным лицом, украшенным нерешительной бородкой.

- Кричать, разумеется, следует, - вяло и скучно сказал он. - Начали с ура, теперь вот караул приходится кричать. А покуда мы кричим, немцы схватят нас за шиворот и поведут против союзников наших. Или союзники помирятся с немцами за наш счет, скажут:

"Возьмите Польшу, Украину, и - ну вас к чорту, в болото! А нас оставьте в покое".

Коренастый человек с шершавым лицом, тоже литератор, покрякивая, покашливая, растирая ладонью темя, покрытое серым пухом, сообщил:

Беседа тянулась медленно, неохотно, люди как будто осторожничали, сдерживались, может быть, они устали от необходимости повторять друг пред другом одни и те же мысли. Большинство людей притворялось, что они заинтересованы речами знаменитого литератора, который, утверждая правильность и глубину своей мысли, цитировал фразы из своих книг, причем выбирал цитаты всегда неудачно. Серенькая старушка вполголоса рассказывала высокой толстой женщине в пенснэ с волосами, начесанными на уши:

- Он у меня очень нервный. Ночей не спит, все думает, все сочиняет да крепкий чай пьет.

И лишь изредка, но все чаще и всегда в том углу, под темной картиной, вспыхивало раздражение, звучали недобрые голоса, колющие словечки и разматывался, точно шелковая лента, суховатый тенористый голосок:

- Ведь это, знаете, даже смешно, что для вас судьба стопятидесятимиллионного народа зависит от поведения единицы, да еще такой, как Гришка Распутин...

К таким голосам из углов Самгин прислушивался все внимательней, слышал их все более часто, но на сей раз мешал слушать хозяин квартиры, - размешивая сахар в стакане очень крепкого чая, он пророчески громко и уверенно говорил:

- Люди почувствуют себя братьями только тогда, когда поймут трагизм своего бытия в космосе, почувствуют ужас одиночества своего во вселенной, соприкоснутся прутьям железной клетки неразрешимых тайн жизни, жизни, из которой один есть выход - в смерть.

Он хлебнул ложечку чая и, найдя, что он недостаточно горяч или не сладок, выплеснул половину влаги из стакана в полоскательную чашку, подвинул стакан свой под кран самовара, увещевая торжественно, мягко и вкрадчиво:

- Социалисты, большевики мечтают объединить людей на всеобщей сытости. Нет, нет! Это - наивно. Мы видим, что сытые враждуют друг с другом, вот они воюют! Всегда воевали и будут! Думать, что люди могут быть успокоены сытостью, - это оскорбительно для людей.

- Это, знаете, какая-то рыбья философия, ей-богу! - закричал человек из угла, - он встал, взмахнув рукой, приглаживая пальцами встрепанные рыжеватые волосы. - Это, знаете, даже смешно слушать...

- Разрешите мне кончить, - очень вежливо сказал литератор.

- Нет, уже кончать буду я... то есть не - я, а рабочий класс, - еще более громко и решительно заявил рыжеватый и, как бы отталкиваясь от людей, которые окружали его, стал подвигаться к хозяину, говоря:

- Вы уж - кончили! Ученая ваша, какая-то там литературная, что ли, квалификация дошла до конца концов, до смерти. Ставьте точку. Слово и дело дается вновь прибывшему в историю, да, да!

- Батюшки, неприятный какой, - забормотала серая старушка, обращаясь к Самгину. - А Леонидушка-то не любит, если спорят с ним. Он - очень нервный, ночей не спит, все сочиняет, все думает да крепкий чай пьет.

- Рабочий класс хочет быть сытым и хочет иметь право на квалификацию, а для этого, извините, он должен вырвать власть из рук сытых людей. Вырвать. С боем! Вот как. Довели до того, что равноценной человеку является грошовая бумажка, на которой напечатано, что она - рубль, а то и сто рублей. Даже марки почтовые как деньги ходят. Сказано: господство банков над промышленностью - это значит монополия финансового капитала, значит - вся работа превращается в деньги, в бессмысленность, в идиотство. Господствует банкир, миллионщик, чорт его душу возьми, разорвал трудовой народ на враждебные нация... вон какую войнищу затеял, а вы - чаек пьете и рыбью философию разводите... Как не стыдно!

- Ага, вот он, вот он...

Литератор откинулся пред ним на спинку стула, его красивое лицо нахмурилось, покрылось серой тенью, глаза как будто углубились, он закусил губу, и это сделало рот его кривым; он взял из коробки на столе папиросу, женщина у самовара вполголоса напомнила ему:

"Ты бросил курить!", тогда он, швырнув папиросу на мокрый медный поднос, взял другую и закурил, исподлобья и сквозь дым глядя на оратора. Оратор - небольшого роста, узкогрудый, в сереньком пиджаке поверх темной косоворотки, подпоясан широким ремнем, растрепанные, вихрастые волосы делают голову его не по росту большой, лицо его густо обрызгано веснушками. Самгин в несколько секунд узнал его:

"Лаврушка. Ученик медника".

- Позвольте напомнить - здесь женщины, - обиженно заявила толстая дама с волосами, начесанными на уши.

- Я-вижу! А что?

- Нужно выражаться приличней...

- Ничего неприличного я не сказал и не собираюсь, - грубовато заявил оратор.- А если говорю смело, так, знаете, это так и надобно, теперь даже кадеты пробуют смело говорить, - добавил он, взмахнув левой рукой, большой палец правой он сунул за ремень, а остальные четыре пальца быстро шевелились, сжимаясь в кулак и разжимаясь, шевелились и маленькие медные усы на пестром лице.

- Кто позвал, кто? - пробормотал человек со стесанным затылком.

- А вместо умных - безумные слышу, - извините! В классовом обществе о космосах и тайнах только для устрашения ума говорят, а другого повода - нет, потому что космосы и тайны прибылей буржуазии не наращивают. Космические вопросы эти мы будем решать после того, как разрешим социальные. И будут решать их не единицы, устрашенные сознанием одиночества своего, беззащитности своей, а миллионы умов, освобожденных от забот о добыче куска хлеба, - вот как! А о земном заточении, о том, что "смерть шатается по свету" и что мы под солнцем "плененные звери", - об этом, знаете, обо всем Федор Сологуб пишет красивее вас, однако так же неубедительно.

Он замолчал, облизнул нижнюю губу, снова взмахнул рукой и пошел к двери, сказав:

- Ну, и - прощайте!

- Ага, ушел.

Гости ждали, что скажет хозяин. Он поставил недокуренную папиросу на блюдечко, как свечку, и, наблюдая за струйкой дыма, произнес одобрительно, с небрежностью мудреца:

- Интересный малый. Из тех, которые мечтают сделать во всем мире одинаково приятную погоду...

Журналист, брат революционера, в свое время заподозренного в провокации, поддержал:

- Да, - забывая о человеке Достоевского, о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить литература, - сказал литератор, покачивая красивой головой. - Но следует идти дальше Достоевского - к последней свободе, к той, которую дает только ощущение трагизма жизни... Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?

Самгину казалось, что хозяина слушают из вежливости, невнимательно, тихонько рыча и мурлыкая. Хозяин тоже, должно быть, заметил это, встряхнув головой, он оборвал свою речь, и тогда вспыхнули раздраженные голоса.

- Каков? - спросил серый человек с квадратным затылком. - Бандит 906 года! Ага?

Особенно возмущались дамы, толстая говорила, болезненно сморщив лицо:

Ей вторила дама меньших объемов, приподняв плечи до ушей, она жаловалась:

- Отрава материализмом расширяется с удивительной быстротой...

Говорили все и, как всегда, невнимательно слушая, перебивая друг друга, стремясь обнародовать свои мысли. Брюнетка, туго зажатая в гладкое, как трико, платье красного цвета, толстогубая, в пенснэ на крупном носу, доказывала приятным грудным голосом:

- Мы обязаны этим реализму, он охладил жизнь, приплюснул людей к земле. Зеленая тоска и плесень всяких этих сборников реалистической литер[атуры] - сделала людей духовно нищими. Необходимо возвратить человека к самому себе, к источнику глубоких чувств, великих вдохновений...

Самгин не был удивлен появлением Лаврушки, он только вспомнил свое сравнение таких встреч со звездами:

"Мало их или много? Кажется - уже много..."

- Боже мой, - кто это, откуда? - с брезгливым недоумением, театрально спросила толстая дама. Шершавый литератор, покрякивая, покашливая, ответил:

- Поэт, стихи пишет, даже, кажется, печатает в большевистских газетках. Это я его привел - показать... Андреев утвердительно кивнул головою:

- Боже мой, боже! Куда мы идем? - драматически спросила дама.

Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.

- Мы никуда не идем, - сказал он. - Мы смятенно топчемся на месте, а огромное, пестрое, тяжелое отечество наше неуклонно всей массой двигается по наклонной плоскости, скрипит, разрушается. Впереди - катастрофа.

Он замолчал, посмотрел - слушают ли? Слушали. Выступая редко, он говорил негромко, суховато, избегая цитат, ссылок на чужие мысли, он подавал эти мысли в других словах и был уверен, что всем этим заставляет слушателей признавать своеобразие его взглядов и мнений. Кажется, так это и было: Клима Ивановича Самгина слушали внимательно и почти не возражая.

Мы - не собственники, не корыстны, не гонимся за наживой...

- Крупной, - негромко вставил кто-то, но другой голос, погромче, тотчас же строго произнес:

- Неправда!

Самгин продолжал, чувствуя, что он говорит более откровенно, чем всегда.

- Я не против собственности, нет! Собственность - основа индивидуализма, культура - результат индивидуального творчества, это утверждается всею силой положительных наук и всей красотой искусства. Не нужно быть большевиком, марксистом по-русски, анархо-марксистом для того, чтоб видеть: власть крупных собственников становится пагубной, разрушающей, а не творящей. Война показывает нам их безумие. Но есть другая группа собственников, их - большинство, они живут в непосредственной близости с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас - сотни.

- Литераторы наши, выходцы из этой здоровой среды, стремясь к славе, изображают провинциальную, уездную Русь легкомысленно, карикатурно...

- Там живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия людей, - неожиданно и очень сердито сказал <Андреев>. - Не уговаривайте меня идти на службу к ним - не пойду! "Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх" - но я предпочитаю погибать с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а не с безграмотным Емелькой Пугачевым. - И, выговорив это, он выкрикнул латинское:

- Дiхi!12

(лат.).

- Это можно понять. Демократия как будто опоздала, да! Мы накануне столкновения] пролетария с капиталистом.

- Для нас, в нашей стране, это - преждевременно...

- Но как будто уже неизбежно...

- Вам, родимый мой, надобно познакомиться с умнейшим, с гениальнейшим...

Брюнетка в красном платье спорила с толстой дамой.

- Нам нужен вождь, - кричала брюнетка, а толстая, обмахивая красное лицо платком:

- Каждый должен быть вождем своих чувств и мыслей...

- Я встречался с ним...

- Он сторонник союза с немцами, в соединении с ними мы бы взяли за горло всю Европу! Что надобно понять?

- Не нужно брать за горло...

- Нет - что нужно понять? Антанта имеет в наших банках свыше 60 процентов капитала, а немцы - только 37! Обидно, а?

- Большевизм - жест отчаяния банкрота - социал-демократии. Вы знаете, что сказал Вандервельде?

- Пожалуйте кушать, что бог послал,-возгласила старушка. - Продукты теперь - ох, скудные стали! И - дорогие, дорогие...

Люди пошли в соседнюю комнату, а Самгин отказался кушать дорогие, но скудные продукты и, ни с кем не прощаясь, отправился домой. Он чувствовал себя нехорошо, обиженный тем, что ему помешали высказать мысли, которые он считал особенно ценными и очень своими. Помешали тогда, когда хотелось говорить вполне откровенно. Раньше бывало так, что, высказав свои мысли вслух, пропустив их пред собою, как на параде, он видел, какие из них возбуждают наиболее острое внимание, какие проходят неясными, незаметно, и это позволяло ему отсевать зерно от плевел. А на этот раз, прислушиваясь, он думал:

"Власть идей, очевидно, кончилась, настала очередь возмущенных чувств..."

Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была холодная, сырая, шаги звучали глухо, белые огни фонарей вздрагивали и краснели, как бы собираясь погаснуть.

"Где чувства - там трагедии... Все эти люди бессильны, жалки. Что они могут сделать? Они - не для трагедий. Андреев - понимает трагизм бытия слишком физиологически, кожно; он вульгаризирует чувство трагического, уродливо опрощает его. Трагическое не может и не должно быть достоянием демократии, трагическое всегда было и будет достоянием исключительных людей". Он отводил Андрееву место в ряду "объясняющих господ", которые упрямо навязывают людям свои мысли и верования. Есть настроения, мысли, есть идеи, совершенно не нужные Ивану Дронову. И Тагильскому. Поставив Тагильского рядом с Дроновым, он даже замедлил шаг, чувствуя, что натолкнулся на некое открытие.


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания
Раздел сайта: