Жизнь Клима Самгина
Часть 1, страница 20


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания

В столовой за завтраком сидел Варавка, в синем с золотом китайском халате, в татарской лиловой тюбетейке, - сидел, играя бородой, озабоченно фыркал и говорил:

- Мы живем в треугольнике крайностей. Против него твердо поместился, разложив локти по столу, пожилой, лысоватый человек, с большим лицом и очень сильными очками на мягком носу, одетый в серый пиджак, в цветной рубашке "фантазия", с черным шнурком вместо галстука. Он сосредоточенно кушал и молчал. Варавка, назвав длинную двойную фамилию, прибавил:

- Наш редактор.

И продолжал, как всегда, не затрудняясь в поисках слов:

- Стороны треугольника: бюрократизм, возрождающееся народничество и марксизм в его трактовке рабочего вопроса...

- Совершенно согласен, - сказал редактор, склонив голову; кисточки шнурка выскочили из-за жилета и повисли над тарелкой, редактор торопливо тупенькими красными пальцами заткнул их на место.

Кушал он очень интересно и с великой осторожностью. Внимательно следил, чтоб куски холодного мяса и ветчины были равномерны, тщательно обрезывал ножом излишек их, пронзал вилкой оба куска и, прежде чем положить их в рот, на широкие, тупые зубы, поднимал вилку на уровень очков, испытующе осматривал двуцветные кусочки. Даже огурец он кушал с великой осторожностью, как рыбу, точно ожидая встретить в огурце кость. Жевал медленно; серые волосы на скулах его вставали дыбом, на подбородке шевелилась тугая, коротенькая борода, подстриженная аккуратно. Он вызывал впечатление крепкого, надежного человека, который привык и умеет делать все так же осторожно и уверенно, как он ест.

С багрового лица Варавки веселые медвежьи глазки благосклонно разглядывали высокий гладкий лоб, солидно сиявшую лысину, густые, серые и неподвижные брови. Климу казалось, что самое замечательное на обширном лице редактора - его нижняя, обиженно отвисшая губа лиловатого цвета. Эта странная губа придавала плюшевому лицу капризное выражение - с такой обиженной губой сидят среди взрослых дети, уверенные в том, что они наказаны несправедливо. Говорил редактор не спеша, очень внятно, немного заикаясь, пред гласными он как бы ставил апостроф:

- Значит: "Русские ведомости" без их академизма и, как вы сказали, - с максимумом живого отношения к истинно культурным нуждам края?

- Вот, во-от! - сказал Варавка и понюхал воздух. Где-то очень близко, точно из пушки выстрелили в деревянный дом, - грохнуло и оглушительно затрещало, редактор неодобрительно взглянул в окно и сообщил:

- Слишком дождливое лето.

Клим встал, закрыл окна, в стекла начал буйно хлестать ливень; в мокром шуме Клим слышал четкие слова:

- Фельетонист у нас будет опытный, это - Робинзон, известность. Нужен литературный критик, человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями в современной литературе. Вот такого сотрудника - не вижу.

Варавка подмигнул Климу и спросил:

- А? Клим?

Подали кофе. Сквозь гул грома и сердитый плеск дождя наверху раздались звуки рояля.

- Ну-ко, попробуй! - говорил Варавка.

- Подумаю, - тихо ответил Клим. Все уже было не интересно и не нужно - Варавка, редактор, дождь и гром. Некая сила, поднимая, влекла наверх. Когда он вышел в прихожую, зеркало показало ему побледневшее лицо, сухое и сердитое. Он снял очки, крепко растерев ладонями щеки, нашел, что лицо стало мягче, лиричнее.

Лидия сидела у рояля, играя "Песнь Сольвейг".

- О, приехал? - сказала она, протянув руку. Вся в белом, странно маленькая, она улыбалась. Самгин почувствовал, что рука ее неестественно горяча и дрожит, темные глаза смотрят ласково. Ворот блузы расстегнут и глубоко обнажает смуглую грудь.

- В грозу музыка особенно волнует, - говорила Лидия, не отнимая руки. Она говорила и еще что-то, но Клим не слышал. Он необыкновенно легко поднял ее со стула и обнял, спросив глухо и строго:

- Почему ты вдруг уехала?

Спросить он хотел что-то другое, но не нашел слов, он действовал, как в густой темноте. Лидия отшатнулась, он обнял ее крепче, стал целовать плечи, грудь.

- Не смей, - говорила она, отталкивая его руками, коленями. - Не смей же...

Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.

"Я ее безумно люблю, - убеждал он себя. - Безумно", - настаивал он, как бы споря с кем-то.

Потом он почувствовал ее легкую руку на голове своей, услышал тревожный вопрос:

- Что с тобой?

- Я не знаю, - ответил он, снова охватив ее талию руками, и прижался щекою к бедру.

- О, боже мой, - тихо сказала Лидия, уже не пытаясь освободиться; напротив - она как будто плотнее подвинулась к нему, хотя это было невозможно.

- Что же будет, Лида? - спросил Клим. Осторожно разжав его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей по водосточной трубе.

- Уйди, пожалуйста, - сказала Лидия. Самгин встал и пошел к ней, казалось, что она просит уйти не его.

- Я же прошу тебя - уйди!

То, что произошло после этих слов, было легко, просто и заняло удивительно мало времени, как будто несколько секунд. Стоя у окна, Самгин с изумлением вспоминал, как он поднял девушку на руки, а она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом.

- Милая, - прошептал Клим в зеркало, не находя в себе ни радости, ни гордости, не чувствуя, что Лидия стала ближе ему, и не понимая, как надобно вести себя, что следует говорить. Он видел, что ошибся, - Лидия смотрит на себя не с испугом, а вопросительно, с изумлением. Он подошел к ней, обнял.

- Пусти, - сказала она и начала оправлять измятые подушки. Тогда он снова встал у окна, глядя сквозь густую завесу дождя, как трясутся листья деревьев, а по железу крыши флигеля прыгают серые шарики.

"Я - настойчив, - хотел и достиг", - соображал он, чувствуя необходимость утешить себя чем-нибудь.

- Ты - иди, - сказала Лидия, глядя на постель все тем же озабоченным и спрашивающим взглядом. Самгин ушел, молча поцеловав ее руку.

Все произошло не так, как он воображал. Он чувствовал себя обманутым.

"Но - чего я ждал? - спросил он. - Только того, что это будет не похоже на испытанное с Маргаритой и Нехаевой?"

И - утешил себя:

"Может быть, и будет..."

Но - ненадолго утешил, в следующую минуту явилась обидная мысль:

"Она мне точно милостыню подала..." И в десятый раз он вспомнил:

"Да - был ли мальчик-то? Может - мальчика-то и не было?"

Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара:

- Семнадцать девиц и девять мальчиков, а нам необходимы тридцать учеников...

С плеч ее по руке до кисти струилась легкая ткань жемчужного цвета, кожа рук, просвечивая сквозь нее, казалась масляной. Она была несравнимо красивее Лидии, и это раздражало Клима. Раздражал докторальный и деловой тон ее, книжная речь и то, что она, будучи моложе Веры Петровны лет на пятнадцать, говорила с нею, как старшая.

Когда мать спросила Клима, предлагал ли ему Варавка взять в газете отдел критики и библиографии, она заговорила, не ожидая, что скажет Клим:

- Помните? Это и моя идея. У вас все данные для такой роли: критическое умонастроение, сдерживаемое осторожностью суждений, и хороший вкус.

Она сказала это ласково и серьезно, но в построении ее фразы Климу почудилась усмешка.

- Да, да, - согласилась мать, кивая головой и облизывая кончиком языка поблекшие губы, а Клим, рассматривая помолодевшее лицо Спивак, думал:

"Что ей нужно от меня? Почему это мать так подружилась с нею?"

неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.

- Кажется, я - поторопился, - вдруг сказал он себе, почувствовав, что в его решении жениться есть что-то вынужденное. Он едва не сказал:

"Я - ошибся".

Он мог бы сказать это, ибо уже не находил в себе того влечения к Лидии, которое так долго и хотя не сильно, однако настойчиво волновало его.

Лидия не пришла пить чай, не явилась и ужинать. В течение двух дней Самгин сидел дома, напряженно ожидая, что вот, в следующую минуту, Лидия придет к нему или позовет его к себе. Решимости самому пойти к ней у него не было, и был предлог не ходить: Лидия объявила, что она нездорова, обед и чай подавали для нее наверх.

- Это нездоровье, вероятно, обычный припадок мизантропии, - сказала мать, вздохнув.

- Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, - продолжала она, посыпая клубнику сахаром. - Мы жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли со стихами, а не с цифрами...

- Ну, матушка, цифры не хуже стихов, - проворчал Варавка. - Стишками болото не осушишь...

Хлебнув вина, он прищурился, пополоскал рот, проглотил вино и, подумав, сказал:

- А молодежь действительно... кисловата! У музыкантов, во флигеле, бывает этот знакомый твой, Клим... как его?

- Иноков.

- Вот. Странный парень. Никогда не видал человека, который в такой мере чувствовал бы себя чужим всему и всем. Иностранец.

И пытливо, с остренькой улыбочкой в глазах посмотрев на Клима, он спросил:

- А ты себя иностранцем не чувствуешь?

- В государстве, где возможны Ходынки... - начал Клим сердито, потому что и мать и Варавка надоели ему.

В эту минуту и явилась Лидия, в странном, золотистого цвета халатике, который напомнил Климу одеяния женщин на картинах Габриэля Росетти. Она была настроена несвойственно ей оживленно, подшучивая над своим нездоровьем, приласкалась к отцу, очень охотно рассказала Вере Петровне, что халатик прислан ей Алиной из Парижа. Оживление ее показалось Климу подозрительным и усилило состояние напряженности, в котором он прожил эти два дня, он стал ждать, что Лидия скажет или сделает что-нибудь необыкновенное, может быть - скандальное. Но, как всегда, она почти не обращала внимания на него и лишь, уходя к себе наверх, шепнула:

- Не запирай дверь.

Унизительно было Климу сознаться, что этот шопот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно от удара. Он был уверен, что ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к себе, как приговоренный на пытку.

Лидия заставила ждать ее долго, почти до рассвета. Вначале ночь была светлая, но душная, в раскрытые окна из сада вливались потоки влажных запахов земли, трав, цветов. Потом луна исчезла, но воздух стал еще более влажен, окрасился в темносинюю муть. Клим Самгин, полуодетый, сидел у окна, прислушиваясь к тишине, вздрагивая от непонятных звуков ночи. Несколько раз он с надеждой говорил себе:

"Не придет. Раздумала".

- Закрой окно, закрой!

Комната наполнилась непроницаемой тьмой, и Лидия исчезла в ней. Самгин, протянув руки, поискал ее, не нашел и зажег спичку.

- Не надо! Не смей! Не надо огня, - услышал он. Он успел разглядеть, что Лидия сидит на постели, торопливо выпутываясь из своего халата, изломанно мелькают ее руки; он подошел к ней, опустился на колени.

- Скорей. Скорей, - шептала она.

Невидимая в темноте, она вела себя безумно и бесстыдно. Кусала плечи его, стонала и требовала, задыхаясь:

- Я хочу испытать... испытать...

Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши его:

- Испытать... испытать.

Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день прожил, как во сне, веря и не веря в то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но - не то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился в этом.

В объятиях его Лидия ни на минуту не забывалась. Она не сказала ему ни одного из тех милых слов радости, которыми так богата была Нехаева. Хотя Маргарита наслаждалась ласками грубо, но и в ней было что-то певучее, благодарное. Лидия любила, закрыв глаза, неутолимо, но безрадостно и нахмурясь. Сердитая складка разрезала ее высокий лоб, она уклонялась от поцелуев, крепко сжимая губы, отворачивая лицо в сторону. И, когда она взмахивала длинными ресницами, Клим видел в темных глазах ее обжигающий, неприятный блеск. Все это уже не смущало его, не охлаждало сладострастия, а с каждым свиданием только больше разжигало. Но все более смущали и мешали ему назойливые расспросы Лидии. Сначала ее вопросы только забавляли своей наивностью, Клим посмеивался, вспоминая грубую пряность средневековых новелл. Постепенно эта наивность принимала характер цинизма, и Клим стал чувствовать за словами девушки упрямое стремление догадаться о чем-то ему неведомом и не интересном. Ему хотелось думать, что неприличное любопытство Лидии вычитано ею из французских книг, что она скоро устанет, замолчит. Но Лидия не уставала, требовательно глядя в глаза его, выспрашивала горячим шопотом:

- Что ты чувствуешь? Ты не можешь жить, не желая чувствовать этого, не можешь, да? Он посоветовал:

- Любить надо безмолвно.

- Чтобы не лгать? - спросила она.

- Молчание - не ложь.

- Тогда оно - трусость, - сказала Лидия и начала снова допрашивать:

- Когда тебе хорошо - это помогает тебе понять меня как-то особенно? Что-нибудь изменилось во мне для тебя?

- Конечно, - ответил Клим и пожалел об этом, потому что она спросила:

- Как же? Что?

На эти вопросы он не умел ответить и с досадой, чувствуя, что это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: "Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?"

- Так - что ж? Мы с тобою бывшие дети. Клим стал замечать в ней нечто похожее на бесплодные мудрствования, которыми он сам однажды болел. Порою она, вдруг впадая в полуобморочное состояние, неподвижно и молча лежала минуту, две, пять, В эти минуты он отдыхал и укреплялся в мысли, что Лидия - ненормальна, что ее безумства служат только предисловием к разговорам. Ласкала она исступленно, казалось даже, что она порою насилует, истязает себя. Но после этих припадков Клим видел, что глаза ее смотрят на него недружелюбно или вопросительно, и все чаще он подмечал в ее зрачках злые искры. Тогда, чтоб погасить эти искры, Клим Самгин тоже несколько насильно и сознательно начинал снова ласкать ее. А порою у него возникало желание сделать ей больно, отомстить за эти злые искры. Было неловко вспоминать, что когда-то она казалась ему бесплотной, невесомой. Он стал думать, что именно с этой девушкой хотелось ему создать какие-то особенные отношения глубокой, сердечной дружбы, что именно она и только она поможет ему найти себя, остановиться на чем-то прочном. Да, не любви ее, странной и жуткой, искал он, а - дружбы. И вот он теперь обманут. В ответ на попытки заинтересовать ее своими чувствованиями, мыслями он встречает молчание, а иногда усмешку, которая, обижая, гасила его речи в самом начале.

Ему казалось, что Лидия сама боится своих усмешек и злого огонька в своих глазах. Когда он зажигал огонь, она требовала:

- Погаси.

И в темноте он слышал ее шопот:

- И это - всё? Для всех - одно: для поэтов, извозчиков, собак?

- Послушай, - говорил Клим. - Ты - декадентка. Это у тебя - болезненное...

- Но, Клим, не может же быть, чтоб это удовлетворяло тебя? Не может быть, чтоб ради этого погибали Ромео, Вертеры, Ортисы, Юлия и Манон!

- Я - не романтик, - ворчал Самгин и повторял ей: - Это у тебя дегенеративное... Тогда она спрашивала:

- Я - жалкая, да? Мне чего-то не хватает? Скажи, чего у меня нет?

- Простоты, - отвечал Самгин, не умея ответить иначе.

- Той, что у кошек?

Он не решился сказать ей:

"Тем, что у кошек, ты обладаешь в избытке".

Неистово и даже озлобленно лаская ее, он мысленно внушал: "Заплачь. -Заплачь".

Она стонала, но не плакала, и Клим снова едва сдерживал желание оскорбить, унизить ее до слез.

Однажды, в темноте, она стала назойливо расспрашивать его, что испытал он, впервые обладая женщиной? Подумав, Клим ответил:

- Страх. И - стыд. А - ты? Там, наверху?

- Боль и отвращение, - тотчас же ответила она. - Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.

Помолчав и отодвинувшись от него, она сказала:

И, снова помолчав, она прошептала:

- И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я - не знаю. Потом - презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?

Жалея, что не видит лица ее, Клим тоже долго молчал, прежде чем найти и сказать ей неглупые слова:

- Это у тебя - не любовь, а - исследование любви. Она тихо и покорно прошептала:

- Обними меня. Крепче.

Несколько дней она вела себя смиренно, ни о чем не спрашивая и даже как будто сдержаннее в ласках, а затем Самгин снова услыхал, в темноте, ее горячий, царапающий шопот:

- Но согласись, что ведь этого мало для человека!

"Чего же тебе надо?" - хотел спросить Клим, но, сдержав возмущение свое, не спросил.

Он чувствовал, что "этого" ему вполне достаточно и что все было бы хорошо, если б Лидия молчала. Ее ласки не пресыщали. Он сам удивлялся тому, что находил в себе силу для такой бурной жизни, и понимал, что силу эту дает ему Лидия, ее всегда странно горячее и неутомимое тело. Он уже начинал гордиться своей физиологической выносливостью и думал, что, если б рассказать Макарову об этих ночах, чудак не поверил бы ему. Эти ночи совершенно поглотили его. Озабоченный желанием укротить словесный бунт Лидии, сделать ее проще, удобнее, он не думал ни о чем, кроме нее, и хотел только одного: чтоб она забыла свои нелепые вопросы, не сдабривала раздражающе мутным ядом его медовый месяц.

Она не укрощалась, хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали как будто уже менее часто. И расспрашивала она не так назойливо, но у нее возникло новое настроение. Оно обнаружилось как-то сразу. Среди ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла его и, полуголая, села на подоконник.

- Ты простудишься, свежо, - предупредил Клим.

- Какая тоска! - ответила она довольно громко. - Какая тоска в этих ночах, в этой немоте сонной земли и в небе. Я чувствую себя в яме... в пропасти.

"Ну вот, теперь она воображает себя падшим ангелом", - подумал Самгин.

Его томило предчувствие тяжелых неприятностей, порою внезапно вспыхивала боязнь, что Лидия устанет и оттолкнет его, а иногда он сам хотел этого. Уже не один раз он замечал, что к нему возвращается робость пред Лидией, и почти всегда вслед за этим ему хотелось резко оборвать ее, отметить ей за то, что он робеет пред нею. Он видел себя поглупевшим и плохо понимал, что творится вокруг его. Да и не легко было понять значение той суматохи, которую неутомимо разжигал и раздувал Варавка. Почти ежедневно, вечерами, столовую наполняли новые для Клима люди, и, размахивая короткими руками, играя седеющей бородой, Варавка внушал им:

- Бестактнейшее вмешательство Витте в стачку ткачей придало стачке политический характер. Правительство как бы убеждает рабочих, что теория классовой борьбы есть - факт, а не выдумка социалистов, - понимаете?

Редактор молча и согласно кивал шлифованной головой, и лиловая губа его отвисала еще более обиженно.

Человек в бархатной куртке, с пышным бантом на шее, с большим носом дятла и чахоточными пятнами на желтых щеках негромко ворчал:

- Классовая борьба - не утопия, если у одного собственный дом, а у другого только туберкулез.

Знакомясь с Климом, он протянул ему потную руку и, заглянув в лицо лихорадочными глазами, спросил:

Он был непоседлив; часто и стремительно вскакивал;

хмурясь, смотрел на черные часы свои, закручивая реденькую бородку штопором, совал ее в изъеденные зубы, прикрыв глаза, болезненно сокращал кожу лица иронической улыбкой и широко раздувал ноздри, как бы отвергая некий неприятный ему запах. При второй встрече с Климом он сообщил ему, что за фельетоны Робинзона одна газета была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили "предостережение", и во всех городах, где он работал, его врагами всегда являлись губернаторы.

- Мой товарищ, статистик, - недавно помер в тюрьме от тифа, - прозвал меня "бич губернаторов".

Трудно было понять, шутит он или серьезно говорит?

Клим сразу подметил в нем неприятную черту: человек этот рассматривал всех людей сквозь ресницы, насмешливо и враждебно.

Глубоко в кресле сидел компаньон Варавки по изданию газеты Павлин Савельевич Радеев, собственник двух паровых мельниц, кругленький, с лицом татарина, вставленным в аккуратно подстриженную бородку, с ласковыми, умными глазами под выпуклым лбом. Варавка, видимо, очень уважал его, посматривая в татарское лицо вопросительно и ожидающе. В ответ на возмущение Варавки политическим цинизмом Константина Победоносцева Радеев сказал:

- Клоп тем и счастлив, что скверно пахнет. Это была первая фраза, которую Клим услыхал из уст Радеева. Она тем более удивила его, что была сказана как-то так странно, что совсем не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него был бескрасочный, слабый, говорил он на о, с некоторой натугой, как говорят после длительной болезни.

- Это не с вас ли Боборыкин писал амбарного Сократа, "Василия Теркина"? - бесцеремонно спросил его Робинзон.

- Плохое сочинение, однакож - не без правды, - ответил Радеев, держа на животе пухлые ручки и крутя большие пальцы один вокруг другого. - Tie с меня, конечно, а, полагаю, - с натуры все-таки. И среди купечества народились некоторые размышляющие.

Самгин сначала подумал, что этот купец, должно быть, хитер и жесток. Когда заговорили о мощах Серафима Саровского, Радеев, вздохнув, сказал:

- Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче - живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а - по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на том, что все грешны, да и жить всем в одно грешное, земное дело.

Говорить он любил и явно хвастался тем, что может свободно говорить обо всем своими словами. Прислушавшись к его бесцветному голоску, к тихоньким, круглым словам, Самгин открыл в Радееве нечто приятное и примиряющее с ним.

- Вы, Тимофей Степанович, правильно примечаете:

в молодом нашем поколении велик назревает раскол. Надо ли сердиться на это? - спросил он, улыбаясь янтарными глазками, и сам же ответил в сторону редактора:

- А пожалуй, не надо бы. Мне вот кажется, что для государства нашего весьма полезно столкновение тех, кои веруют по Герцену и славянофилам с опорой на Николая Чудотворца в лице мужичка, с теми, кои хотят веровать по Гегелю и Марксу с опорою на Дарвина.

Он передохнул, быстрее заиграл пальчиками и обласкал редактора улыбочкой, редактор подобрал нижнюю губу, а верхнюю вытянул по прямой линии, от этого лицо его стало короче, но шире и тоже как бы улыбнулось, за стеклами очков пошевелились бесформенные, мутные пятна.

- Это, конечно, главная линия раскола, - продолжал Радеев еще более певуче и мягко. - Но намечается и еще одна, тоже полезная: заметны юноши, которые учатся рассуждать не только лишь о печалях народа, а и о судьбах российского государства, о Великом сибирском пути к Тихому океану и о прочем, столь же интересном.

Сделав паузу, должно быть, для того, чтоб люди вдумались в значительность сказанного им, мельник пошаркал по полу короткими ножками и продолжал:

- Индивидуалистическое настроение некоторых тоже не бесполезно, сможет быть, под ним прячется Сократово углубление в самого себя и оборона против софистов. Нет, молодежь у нас интересно растет и много обещает. Весьма примечательно, что упрямая проповедь Льва Толстого не находит среди юношей учеников и апостолов, не находит, как видим.

Радеева всегда слушали внимательно, Варавка особенно впивался острым взглядом в медовое лицо мельника, в крепенькие, пиявистые губы его.

- Отлично мельник оники катает, - сказал он, масляно улыбаясь. - Зверски детская душа!

Клим Самгин отметил у Варавки и Радеева нечто общее: у Варавки были руки коротки, у мельника смешно коротенькие ножки.

А Иноков сказал о Радееве:

- Интересно посмотреть на него в бане; голый, он, вероятно, на самовар похож.

Иноков только что явился откуда-то из Оренбурга, из Тургайской области, был в Красноводске, был в Персии. Чудаковато одетый в парусину, серый, весь как бы пропыленный до костей, в сандалиях на босу ногу, в широкополой, соломенной шляпе, длинноволосый, он стал похож на оживший портрет Робинзона Крузо с обложки дешевого издания этого евангелия непобедимых. Шагая по столовой журавлиным шагом, он сдирал ногтем беленькие чешуйки кожи с обожженного носа и решительно говорил:

- Вот эти башкиры, калмыки - зря обременяют землю. Работать - не умеют, учиться - не способны. Отжившие люди. Персы - тоже.

Радеев смотрел на него благосклонно и шевелил гладко причесанными бровями, а Варавка подзадоривал:

- Что ж, по-вашему, куда их? Перебить? Голодом выморить?

- Осенние листья, - твердил Иноков, фыркая носом, как бы выдувая горячую пыль степи.

"Осенние листья", - мысленно повторял Клим, наблюдая непонятных ему людей и находя, что они сдвинуты чем-то со своих естественных позиций. Каждый из них, для того чтоб быть более ясным, требовал каких-то добавлений, исправлений. И таких людей мелькало пред ним все больше. Становилось совершенно нестерпимо топтаться в хороводе излишне и утомительно умных.

Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы возражать ей. Днем и при людях он не любил ее.

Мать вела себя с гостями важно, улыбалась им снисходительно, в ее поведении было нечто не свойственное ей, натянутое и печальное.

- Кушайте, - угощала она редактора, Инокова, Робинзона и одним пальцем подвигала им тарелки с хлебом, маслом, сыром, вазочки с вареньем. Называя Спивак Лизой, она переглядывалась с нею взглядом единомышленницы. А Спивак оживленно спорила со всеми, с Иноковым - чаще других, вероятно, потому, что он ходил вокруг нее, как теленок, привязанный за веревку на кол.

Спивак чувствовала себя скорее хозяйкой, чем гостьей, и это заставляло Клима подозрительно наблюдать за нею.

Когда все чужие исчезали, Спивак гуляла с Лидией в саду или сидела наверху у нее. Они о чем-то горячо говорили, и Климу всегда хотелось незаметно подслушать - о чем?

- Посмотрите, - интересно! - говорила она Климу и совала ему желтенькие книжки Рене Думика, Пеллисье, Франса.

"Что это она - воспитывает меня?" - соображал Самгин, вспоминая, как Нехаева тоже дарила ему репродукции с картин прерафаэлитов, Рошгросса, Стука, Клингера и стихи декадентов.

"Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я - никому, ничего не навязываю", - думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской поэзии.

говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.

Изредка, осторожной походкой битого кота в кабинет Варавки проходил Иван Дронов с портфелем под мышкой, чистенько одетый и в неестественно скрипучих ботинках. Он здоровался с Климом, как подчиненный с сыном строгого начальника, делая на курносом лице фальшиво-скромную мину.

- Как живешь? - спросил Самгин.

- Не плохо, благодарю вас, - ответил Дронов, сильно подчеркнув местоимение, и этим смутил Клима. Дальше оба говорили на "вы", а прощаясь, Дронов сообщил:

- Маргарита просила кланяться; она теперь учит рукоделию в монастырской школе.

- Да? - сказал Самгин.

- Да. Я с нею часто встречаюсь.

"Для чего он сказал мне это?" - обеспокоенно подумал Самгин, провожая его взглядом через очки, исподлобья.

И тотчас же забыл о Дронове. Лидия поглощала все его мысли, внушая все более тягостную тревогу. Ясно, что она - не та девушка, какой он воображал ее. Не та. Все более обаятельная физически, она уже начинала относиться к нему с обидным снисхождением, и не однажды он слышал в ее расспросах иронию.

- Ну, скажи, что же изменилось в тебе?

Он хотел сказать:

"Ничего".

Мог бы сказать:

"Я понял, что ошибся".

Но у него не было решимости сказать правду, да не было и уверенности, что это - правда и что нужно сказать ее. Он ответил:

- Рано говорить об этом.

- Во мне - ничего не изменилось, - подсказывала ему Лидия шопотом, и ее шопот в ночной, душной темноте становился его кошмаром. Было что-то особенно угнетающее в том, что она ставит нелепые вопросы свои именно шопотом, как бы сама стыдясь их, а вопросы ее звучали все бесстыдней. Однажды, когда он говорил ей что-то успокаивающее, она остановила его:

- Подожди - откуда это? Подумала и нашла:

- Это из книги Стендаля "О любви""

Вскочив с постели, она быстро прошла по комнате, по густым и важным гелям деревьев на полу. Ноги ее, в черных чулках, странно сливались с тенями, по рубашке, голубовато окрашенной лунным светом, тоже скользили тени; казалось, что она без ног и летит. Посмотрев в окно, она остановилась пред зеркалом, строго нахмурив брови. Она так часто и внимательно рассматривала себя в зеркале, что Клим находил это и странным- и смешным. Стоит, закусив губы, подняв брови, и гладит грудь, живот, бедра. Кроме ее нагого тела в зеркале отражалась стена, оклеенная темными обоями, и было очень неприятно видеть Лидию удвоенной: одна, жива", покачивается на полу, другая скользит по неподвижной пустоте зеркала.

- Ты думаешь, что уже беременна?

Руки ее опустились вдоль тела, она быстро обернулась, спросила испуганно:

- Что-о?

И, присев на стул, сказала жалобным шопотом:

- Но ведь не всегда же родятся дети! И ведь еще нет шести недель...

- Ты что же? Боишься родить? - спросил Клим, с удовольствием дразня ее. - И при чем тут недели? Она, не ответив, поспешно начала одеваться.

- А помнишь, хотела мальчика и девочку? Одевалась она так быстро, как будто хотела скорее спрятать себя.

- Хотела? - бормотала она. - Я не помню.

- Тебе было тогда лет десять.

- Теперь мальчики и девочки не нравятся мне. И, согнувшись, надевая туфли, она сказала:

- Не все имеют право родить детей.

- Ух, какая философия!

- Да, - продолжала она, подойдя к постели. - Не все. Если ты пишешь плохие книги или картины, это ведь не так уж вредно, а за плохих детей следует наказывать.

Клим возмутился:

- Откуда у тебя эти старческие выдумки? Смешно слышать. Это - Спивак говорит?

Она ушла легкой своей походкой, осторожно ступая на пальцы ног. Не хватало только, чтоб она приподняла юбку, тогда было бы похоже, что она идет по грязной улице.

Клим видел, что все чаще и с непонятной быстротою между ним и Лидией возникают неприятные беседы, но устранить это он не умел.

Как-то, отвечая на один из обычных ее вопросов, он небрежно посоветовал ей:

- Прочти "Гигиену брака", есть такая книжка, или возьми учебник акушерства.

- По-твоему - все сводится к акушерству? Зачем же тогда стихи? Что вызывает стихи?

- Это уж ты спроси у Макарова. Усмехаясь, он прибавил:

- Маракуев очень удачно назвал Макарова "провансальским трубадуром из Кривоколенного переулка".

Лидия повернулась к нему и, разглаживая острым ногтем мизинца брови его, сказала:

- Плохо ты говоришь. И всегда как будто сдаешь экзамен.

- Так и есть, - ответил Клим. - Потому что ты все

допрашиваешь.

Голос ее зазвучал двумя нотами, как в детстве:

- Я часто соглашаюсь с тобой, но это для того, чтоб не спорить. С тобой можно обо всем спорить, но я знаю, что это бесполезно. Ты - скользкий... И у тебя нет слов, дорогих тебе.

- Не понимаю, зачем ты говоришь это, - проворчал Самгин, догадываясь, что наступает какой-то решительный момент.

- Зачем говорю? - переспросила она после паузы. - В одной оперетке поют: "Любовь? Что такое - любовь?" Я думаю об этом с тринадцати лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею думать ни о чем, кроме этого.

Самгину показалось, что она говорит растерянно, виновато. Захотелось видеть лицо ее. Он зажег спичку, но Лидия, как всегда, сказала с раздражением, закрыв лицо ладонью:

- Не надо огня.

- Ты любишь играть втемную, - пошутил Клим и - раскаялся: глупо.

В саду шумел ветер, листья шаркали по стеклам, о ставни дробно стучали ветки, и был слышен еще какой-то непонятный, вздыхающий звук, как будто маленькая собака подвывала сквозь сон. Этот звук, вливаясь в шопот Лидии, придавал ее словам тон горестный.

- Не надо лгать друг другу, - слышал Самгин. - Лгут для того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего хочу. Может быть - ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.

Впервые за все время связи с нею Клим услыхал в ее словах нечто понятное и родственное ему.

- Да, - сказал он. - Многое выдумано, это я знаю.

И первый раз ему захотелось как-то особенно приласкать Лидию, растрогать ее до слез, до необыкновенных признаний, чтоб она обнажила свою душу так же легко, как привыкла обнажать бунтующее тело. Он был уверен, что сейчас скажет нечто ошеломляюще простое и мудрое, выжмет из всего, что испытано им, горький, но целебный сок для себя и для нее.

но церкви - есть, а надо, чтобы были только бог и человек, каменных церквей не надо. Существующее - стесняет", - сказал он,

- Анархизм полуидиота, - торопливо молвил Клим. - Я знаю это, слышал: "Дерево - дурак, камень - дурак" и прочее... чепуха!

Он чувствовал, что в нем вспухают значительнейшие мысли. Но для выражения их память злокозненно подсказывала чужие слова, вероятно, уже знакомые Лидии. В поисках своих слов и желая остановить топот Лидии, Самгин положил руку на плечо ее, но она так быстро опустила плечо, что его рука соскользнула к локтю, а когда он сжал локоть, Лидия потребовала:

- Пусти.

- Почему?

- Я ухожу.

И ушла, оставив его, как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой, как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы книги на столе я помог Самгину возмутиться.

"Завтра объяснюсь с нею, - решил он, закрыв окно и ложась в пастель. - Довольно капризов, болтовни..."

Ему казалось, что настроение Лидии становится совершенно неуловимым, и он уже "взывал его двуличным. Второй раз он замечал, что даже и физически Лидия двоится: снова, сквозь знакомые черты лица ее, проступает скрытое за ними другое лицо, чуждое ему. Ею вдруг, овладевали припадки нежности к отцу, к Вере Петровне и припадки какой-то институтской влюбленности в Елизавету Спивак. Бывали дни, когда она смотрела на всех людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и заплачет черными слезами. Ему очень нравились черные слезы, он находил, что это одна из его хороших выдумок.

Он особенно недоумевал, наблюдая, как заботливо Лидия ухаживает за его матерью, которая говорила с нею все-таки из милости, докторально, а смотрела не в лицо девушки, а в лоб или через голову ее.

Но вдруг эти ухаживания разрешались неожиданной и почти грубой выходкой. Как-то вечером, в столовой за чаем, Вера Петровна снисходительно поучала Лидию:

- Право критики основано или на твердо" вере или на точном знании. Я не чувствую твоих верований, а твои знания, согласись, недостаточны...

Лидия, не дослушав, задумчиво проговорила:

- Кучер Михаил кричит на людей, а сам не видит, куда нужно, ехать, и всегда боишься, что он задавит кого-нибудь. Он уже совсем плохо видит. Почему вы не хотите полечить его?

Вопросительно взглянув на Варавку, Вера Петровна пожала плечами, а Варавка пробормотал:

- Лечить? Ему шестьдесят четыре года... От этого не вылечишь.

Лидия ушла, а через несколько минут явилась в саду, оживленно разговаривая со Спивак, в Клим слышал ее вопрос:

- А почему я должна исправлять чужие ошибки?

Иногда Клим чувствовал, что Лидия относится к нему так сухо и натянуто, как будто он оказался виноват в чем-то пред нею и хотя уже прощен, однако простить его было не легко.

Вспомнив все это, он подумал еще раз:

Утром, за чаем, Варавка, вытряхивай из бороды крошки хлеба, сообщил Климу:

- Сегодня знакомлю редакцию с культурными силами города. На семьдесят тысяч жителей оказалось четырнадцать сил, н-да, брат! Три силы состоят под гласным надзором полиции, а остальные, наверное, почти все под негласным. Зер комиш...7 - 7 Очень смешно (нем.).

Задумался, выжал в свой стакан чая половинку лимона и сказал, вздохнув:

- Попробую, - ответил Клим.

Вечер с четырнадцатью силами напомнил ему субботние заседания вокруг кулебяки у дяди Хрисанфа.

Сильно постаревший адвокат Гусев отрастил живот и, напирая им на хрупкую фигурку Спивака, вяло возмущался распространением в армии балалаек.

- Свирель, рожок, гусли - вот истинно народные инструменты. Наш народ - лирик, балалайка не отвечает духу его...

- Я думаю, что это не правда, а привычка говорить: народное, вместо - плохое. И обратился к жене:

- Я пойду, послушаю: не плачет ли? Он убежал, а Гусев начал доказывать статистику Костину, человеку с пухлым, бабьим лицом:

- Я, конечно, согласен, что Александр Третий был глупый царь, но все-таки он указал нам правильный путь погружения в национальность.

Статистик, известный всему городу своей привычкой сидеть в тюрьме, добродушно посмеивался, перечисляя:

Вмешался Робинзон:

- Уж если погружаться в национальность, так нельзя и балалайку отрицать.

Костин, перебивая Робинзона, выкрикивал:

- Вся эта политика всовывания соломинок в колеса истории...

- Тюремный сиделец говорит об истории, точно верный раб о своей барыне...

Иноков был зловеще одет в черную, суконную рубаху, подпоясанную широким ремнем, черные брюки его заправлены в сапоги; он очень похудел и, разглядывая всех сердитыми глазами, часто, вместе с Робинзоном, подходил к столу с водками. И всегда за ними боком, точно краб, шел редактор. Клим дважды слышал, как он говорил фельетонисту вполголоса:

- Вы, Нароков, не очень налегайте, вам - вредно.

У стола командовал писатель Катин. Он - не постарел, только на висках явились седенькие язычки волос и на упругих щечках узоры красных жилок. Он мячиком катался из угла в угол, ловил людей, тащил их к водке и оживленно, тенорком, подшучивал над редактором:

И, закусывая, жмурясь от восторга, говорил:

- Нет, это все-таки гриб фабричный, не вдохновляет! А вот сестра жены моей научилась грибы мариновать - знаменито!

Помощник Гусева, молодой адвокат Правдин, застегнутый в ловко сшитую визитку, причесанный и душистый, как парикмахер, внушал Томилину и Костину:

- Неоспоримые нормы права... Томилин усмехался медной усмешкой, а Костин, ласково потирая свои неестественно развитые ягодицы, возражал мягким тенорком:

Вдова нотариуса Казакова, бывшая курсистка, деятельница по внешкольному воспитанию, женщина в пенснэ, с красивым и строгим лицом, доказывала редактору, что теории Песталоцци и Фребеля неприменимы в России.

- У нас есть Пирогов, есть...

Робинзон перебил ее, напомнив, что Пирогов рекомендовал сечь детей, и стал декламировать стихи Добролюбова:

Но не тем сечением обычным,

А таким, какое счел приличным

Николай Иваныч Пирегов...

- Стихи - скверные, а в Европе везде секут детей. - решительно заявила Казакова. Доктор Любомудров усумнился:

- Везде ли? И, кажется, не секут, а бьют линейкой по рукам.

Одетый в синий пиджак мохнатого драпа, в тяжелые •брюки, низко опустившиеся на тупоносые сапоги, Томилин ходил по столовой, как по базару, отирал платком сильно потевшее, рыжее лицо, присматривался, прислушивался и лишь изредка бросал снисходительно коротенькие фразы. Когда Правдин, страстный театрал, крикнул кому-то:

- Позвольте, - это предрассудок, что театр - школа, театр - зрелище! - Томилин сказал, усмехаясь:

- Вся жизнь - зрелище.


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания
Раздел сайта: