Жизнь Клима Самгина
Часть 2, страница 19


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания

Сунув руки в карманы, Муромский откинулся на спинку кресла и объявил:

- Я иду на войну добровольцем.

- А я - сестрой, - сказала Лидия, немножко задорно. - Мы решили это еще вчера, - прибавила она. Чувствуя себя очень неловко, Самгин спросил:

- Вы - кавалерист?

- Поручик гвардейской артиллерии, я - в отставке, - поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя. - Но, в конце концов, воюет народ, мужик. Надо идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.

- Тогда - почему же не в революцию? - докторально спросил Самгин.

- И в революцию, когда народ захочет ее сам, - выговорил Муромский, сильно подчеркнул последнее слово и, опустив глаза, начал размазывать ложкой по тарелке рисовую кашу.

Самгин чувствовал себя небывало скучно и бессильно пред этим человеком, пред Лидией, которая слушает мужа, точно гимназистка, наивно влюбленная в своего учителя словесности.

- Люди могут быть укрощены только религией, - говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. - Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом...

Самгин был доволен, когда он, бросив салфетку на стол, объявил, что должен лечь.

- У меня - колит, - сказал он, точно о достоинстве своем, и ушел.

Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто и что он летом будет жить в Старой Руссе, лечиться от ожирения.

- Самое длинное письмо от него за прошлый год - четырнадцать строчек. И всё каламбуры, - сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: - Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.

- Ты много путешествовала?

- Да.

- Как видишь - нашла, - тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она писала ему обидные письма.

"Она - несчастный человек, но из гордости не сознается в этом", - подумал он.

- Ты что же: веришь, что революция сделает людей лучше? - спросила она, прислушиваясь к возне мужа в спальне.

- А - ты? Не веришь?

- Нет, - ответила она, вызывающе вскинув голову, глядя на него широко открытыми глазами. - И не будет революции, война подавит ее, Антон прав.

- "Блажен, кто верует", - равнодушно сказал Самгин и спросил о Туробоеве.

- Он - двоюродный брат мужа, - прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл "Комитетом Тришкина кафтана", затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в "Петербургских ведомостях" и утверждает, что муза редактора - настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи по его наущению.

- Все эти глупости Игорь так серьезно говорит, что кажется сумасшедшим, - добавила она, поглаживая пальцем висок.

Поговорили еще несколько минут, и Самгин встал. Она, не удерживая его, заглянула в дверь спальни.

- Спит, слава богу! У него - бессонница по ночам. Ну, прощай...

"Какая ненужная встреча", - думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.

"Царь карликовых людей, - повторил Самгин с едкой досадой. - Прячутся в бога... Смещение интеллигенции..."

Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.

Но через несколько месяцев он снова увидел царя. Ярким летним днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов друг от друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты. Празднично наряженные мужики и бабы убирали сено; близко к линии бабы казались ожившими крестьянками с картин Венецианова, а вдали - точно огромные цветы лютика и мака. В купе вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него. Сидел он широко расставив ноги, сильно потея, шевелил усами, точно рак, и каждую минуту крякал. Когда поезд подошел к одной из маленьких станций, в купе вошли двое штатских и жандармский вахмистр, он посмотрел на пассажиров желтыми глазами и сиплым голосом больного приказал:

- Закройте окна, опустите занавеску; на волю не смотреть.

Один из штатских, тощий, со сплюснутым лицом и широким носом, сел рядом с Самгиным, взял его портфель, взвесил на руке и, положив портфель в сетку, протяжно, воющим звуком, зевнул. Старичок с медалью заволновался, суетливо закрыл окно, задернул занавеску, а усатый спросил гулко:

- В чем дело?

- Значит - государю дорогу даем, - объяснил старичок, счастливо улыбаясь.

Самгин вышел в коридор, отогнул краешек пыльной занавески, взглянул на перрон - на перроне одеревенело стояла служба станции во главе с начальником, а за вокзалом - стена солидных людей в пиджаках и поддевках.

дымом, проплыл блестящий паровоз, покатились длинные, новенькие вагоны; на застекленной площадке последнего, сидел, как тритон в домашнем аквариуме, - царь. Сидел он в плетеном кресле и, раскачивая на желтом шнуре золотой портсигар, смотрел, наклонясь, вдаль, кивая кому-то гладко причесанной головой. На станции глухо рявкнули:

- Ура!

Штатский человек снова протяжно зевнул и ушел, а толстый, расправляя усы, сказал Самгину:

- Смелый вы.

- Проследовал, значит? - растерянно бормотал старичок. - Ах ты, господи! А мне представляться ему надо было. Подвел меня племянник, дурак, вчерась надо было ехать, подлец! У меня, милостью его величества, дело в мою пользу решено, - понимаете ли...

Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и остались только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.

- Семнадцать лет судился без толку...

Через два часа Клим Самгин сидел на скамье в парке санатории, пред ним в кресле на колесах развалился Варавка, вздувшийся, как огромный пузырь, синее лицо его, похожее на созревший нарыв, лоснилось, медвежьи глаза смотрели тускло, и было в них что-то сонное, тупое. Ветер поднимал дыбом поредевшие волосы на его голове, перебирал пряди седой бороды, борода лежала на животе, который поднялся уже к подбородку его. Задыхаясь, свистящим голосом он понукал Самгина:

- Ну? Ну, ну? Тридцать семь тысяч? Дурак он. Ну, ладно, продай...

Охватив пальцами, толстыми, как сосиски, ручки кресла, он попробовал поднять непослушное тело; колеса кресла пошевелились, скрипнули по песку, а тело осталось неподвижным; тогда он, пошевелив невидимой шеей, засипел:

- А я, брат, к чорту иду! Ухайдакался. Кончен. Строил, строил, а ничего фундаментального не выстроил.

Слушая отрывистые, свистящие слова, Самгин смотрел, как по дорожкам парка скучные служители толкают равнодушно пред собою кресла на колесах, а в креслах - полуживые, разбухшие тела. В центре небольшого парка из-под земли бьет толстая струя рыжевато-мутной воды, распространяя в воздухе солоноватый запах рыбной лавки. Прошла высокая, толстая женщина с желтым, студенистым лицом, ее стеклянные глаза вытеснила из глазниц базедова болезнь, женщина держала голову так неподвижно, точно боялась, что глаза скатятся по щекам на песок дорожки. Провезли чудовищно толстую девочку; она дремала, из ее розового, приоткрытого рта текла слюна. Шел коротконогий, шарообразный человек, покачивая головою в такт шагам, казалось, что голова у него пустая, как бычий пузырь, а на лице стеклянная маска. И так, один за другим, двигались под музыку военного оркестра тяжелые, уродливые люди, показывая себя безжалостно знойному солнцу.

- Обидно, Клим, шестьдесят два только, - сипел Варавка, чавкая слова. - Воюем? Дурацкая штука. Царь приехал. Запасных провожать. В этом городе Достоевский жил.

К нему подошел сутулый, подслеповатый служитель в переднике и сказал птичьим голосом:

- Пора, барин.

- Купать, - объяснил Варавка. - Потом - тискать будут.

Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях. По улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая белых голубей.

Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя в трубы, медные крики и уханье труб вливалось в непрерывный, воющий шум города, и вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.

Упираясь головой в забор, огненно-рыжий мужик кричал в щель между досок:

- Два тридцать - хошь? Душу продаю, сукиному сыну...

- Душу, - кричал он. - Шесть гривен? Врешь! Ударив гармоникой по забору, он бросил ее под ноги себе, растоптал двумя ударами ноги и пошел прочь быстрым, твердым шагом трезвого человека.

На берегу тихой Поруссы сидел широкобородый запасной в солдатской фуражке, голубоглазый красавец; одной рукой он обнимал большую, простоволосую бабу с румяным лицом и безумно вытаращенными глазами, в другой держал пестрый ее платок, бутылку водки и - такой мощный, рослый - говорил женским голосом, пронзительно:

- Значит - так! Значит - мерина продавай, мать его...

Прижимаясь лицом к плечу его, баба выла:

- Лександра, Христа ради...

- Стой! Молчи, дай подумать...

Он воткнул горлышко бутылки в рот себе, запрокинул голову, и густейшая борода его судорожно затряслась. Пил он до слез, потом швырнул недопитую бутылку в воду, вздрогнул, с отвращением потряс головой и снова закричал:

- Значит - продавай! Больше - никаких! Ну, вот... Работали мы с тобой, мать их...

Баба вырвала платок из его рук и, стирая пот со лба его, слезы с глаз, завыла еще громче:

- Лександрушка, - никто нас не жалеет...

- Молчи! Ударю...

Пружинно вскочив на ноги, он рывком поднял бабу с земли, облапил длинными руками, поцеловал и, оттолкнув, крикнул, задыхаясь, грозя кулаком:

- Гляди же!

- Лександра...

- Молчи! Значит - поняла? Продавай! Идем.

- Господи, да - что же это? - истерически крикнула баба, ощупывая его руками, точно слепая. Мужик взмахнул рукою, открыл рот и замотал головою, как будто его душили.

С этого момента Самгину стало казаться, что у всех запасных открытые рты и лица людей, которые задыхаются. От ветра, пыли, бабьего воя, пьяных песен и непрерывной, бессмысленной ругани кружилась голова. Он вошел на паперть церкви; на ступенях торчали какие-то однообразно-спокойные люди и среди них старичок с медалью на шее, тот, который сидел в купе вместе с Климом.

- Теперь война легкая, - говорил он. - И ружья легче и начальство.

- Это верно.

бежали все в одном направлении, туда, где пела и ухала медь военных труб.

"Тихий океан, - вспомнил Самгин. - Торопятся сбросить японцев пинками в Тихий океан. Кошмар".

Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.

"Океан..."

Толпа редела, разгоняемая жарким ветром и пылью; на площади обнаружилась куча досок, лужа, множество битых бутылок и бочка; на ней сидел серый солдат с винтовкой в коленях. Ветер гонял цветные бумажки от конфект, солому, врывался на паперть и свистел в какой-то щели. Самгин постоял, посмотрел и, чувствуя отвращение к этому городу, к людям, пошел в санаторию. Ему захотелось тотчас же перескочить через все это в маленькую монашескую комнату Никоновой, для того чтоб рассказать ей об этом кошмаре и забыть о нем.

Через трое суток он был дома, кончив деловой день, лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.

- По телефону? Скажи, что".

- Они здесь.

Самгин встал, догадываясь, что этот хлыщеватый парень, играющий в революцию, вероятно, попросит его о какой-нибудь услуге, а он не сумеет отказаться. Нахмурясь, поправив очки, Самгин вышел в столовую, Гогин, одетый во фланелевый костюм, в белых ботинках, шагал по комнате, не улыбаясь, против обыкновения, он пожал руку Самгина и, продолжая ходить, спросил скучным голосом:

- Вы не знаете, куда уехала Никонова?

- Не знаю.

- А что вы о ней вообще знаете?

- Очень немного. В чем дело?

Гогин сел к столу, не торопясь вынимая портсигар из кармана, посмотрел на него стесняющим взглядом, но не ответил, а спросил:

- Но ведь вы с нею, кажется, давно знакомы и... в добрых отношениях?

Спросил он вполголоса и вяло, точно думал не о Никоновой, а о чем-то другом. Но тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил:

- Хорошие отношения? Ну, да... как сказать?.. Во всяком случае - отношения товарищеские... полного доверия...

Он замолчал, наблюдая, как медленно Гогин собирается закурить папиросу, как сосредоточенно он ее осматривает. Догадка все-таки просачивалась, волновала, и, сняв очки, глядя в потолок вспоминающим взглядом, Самгин продолжал:

- Позвольте... Первый раз я ее встретил, кажется... лет десять тому назад. Она была тогда с "народоправцами", если не ошибаюсь.

- Да, - сказал Гогин, как бы поощряя, но не подтверждая, и склонил голову к плечу.

- И - потом?. - тоже спросил Гогин.

- Потом видел ее около Лютова, знаете, - есть та кой... меценат революции, как его назвала ваша сестра. Гогин утвердительно кивнул.

- Любаша Сомова ввела ее к нам, когда организовалась группа содействия рабочему движению... или - не помню - может быть, в "Красный Крест".

- Так, - сказал Гогин, встав и расхаживая по комнате с папиросой, которая не курилась в его пальцах. Самгин уже знал, что скажет сейчас этот человек, но все-таки испугался, когда он сказал:

- Чтобы короче: есть основания подозревать ее в знакомстве с охранкой.

- Не может быть, - искренно воскликнул Самгин, хотя догадывался именно об этом. Он даже подумал, что догадался не сегодня, не сейчас, а - давно, еще тогда, когда прочитал записку симпатическими чернилами. Но это надо было скрыть не только от Гогина, но и от себя, - Не может быть, - повторил он.

- Н-ну, почему? - тихо воскликнул Гогин. - Бывало. Бывает.

- Какие же данные? - тоже тихо спросил Самгин. Гогин остановился, повел плечами, зажег спичку и, глядя на ее огонек, сказал:

- Замечены были некоторые... неясности в ее поведении, кое-что неладное, а когда ей намекнули на это, - кстати сказать, неосторожно намекнули, неумело, - она исчезла.

Гогин говорил мучительно медленно, и это возмущало.

- Почему же мне ничего не сказали? - сердито спросил Самгин.

- О таких вещах всем не рассказывают, - ответил Гогин, садясь, и ткнул недокуренную-папиросу в пепельницу. - Видите ли, - более решительно и строго заговорил он, - я, в некотором роде, официальное лицо, комитет поручил мне узнать у вас: вы не замечали в ее поведении каких-либо... странностей?

- Нет, - быстро сказал Самгин, чувствуя, что сказал слишком быстро и что это может возбудить подозрение. - Не замечал ничего, - более спокойно прибавил он, соображая, что, может быть, это Никонова донесла на Митрофанова.

Гогин снова и как-то нелепо, с большим усилием достал портсигар из кармана брюк, посмотрел на него и положил на стол, кусая губы.

- Есть слух, что вы с нею были близки, - сказал он, вздохнув и почесывая висок пальцем.

Самгин тоже ощутил тонкую, сверлящую боль в виске.

- Да, я у нее бывал и... нередко. Но это... отношения другого порядка.

- Возможно, что они и помешали вам замечать, - неопределенно сказал Гогин.

- Она казалась мне скромной, преданной делу... Очень простая... Вообще - не яркая.

- Нет, не знаю, - ответил Самгин, чувствуя, что на висках его выступил пот, а глаза сохнут. - Я даже не знал, что, собственно, она делает? В технике? Пропагандистка? Она вела себя со мной очень конспиративно. Мы редко беседовали о политике. Но она хорошо знала быт, а я весьма ценил это. Мне нужно для книги.

Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил другой человек. И возникало опасение, что этот другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.

- Так не похоже на нее, - говорил он, разводя руками, и думал: "Если б я знал... Если б она сказала мне... А - что ж тогда?"

Гогин молчал. Его молчание становилось совершенно невыносимым. Он сидел, покачивая ногой, и Самгину казалось, что обращенное к нему ухо Гогина особенно чутко напряжено.

"Может быть, он подозревает и меня?" - внезапно подумал Самгин и вслух очень громко вскричал: - Это так чудовищно!

- Неприятная штука, - щелкнув пальцами, отозвался Гогин. - Главное - скрылась, вот что...

Не меняя позы, он все сидел, а ведь он уже спросил обо всем и мог бы уйти. Он вздохнул.

- Исчезла при таких обстоятельствах, что... В дверь постучали.

- Кто? Я - занят! - крикнул Самгин.

- Телеграмма, - сказала горничная.

Он взял из ее рук синий конвертик и, не вскрыв, бросил его на стол. Но он тотчас заметил, что Гогин смотрит на телеграмму, покусывая губу, заметил и - испугался: а вдруг это от Никоновой?

"Не буду вскрывать", - решил он и несколько отвратительных секунд не отводил глаз от синего четвероугольника бумаги, зная, что Гогин тоже смотрит на него, - ждет.

"Глупо и подозрительно", - догадался он и стал, не спеша, развертывать телеграмму, а потом прочитал механически, вслух: "Тимофей скончался привези тело немедля Самгина".

И, почти не скрывая чувства облегчения, он объяснил:

- Телеграфирует мать, умер отчим. Надо ехать в Старую Руссу.

- Да, неприятная штука, - задумчиво повторил Гогин, вставая, и спросил: - Если Никонова напишет вам, вы сообщите мне ее адрес?

- Разумеется. Как же иначе?

- Да. Это все, конечно, между нами. До времени. Может быть, еще объяснится в ее пользу, - пробормотал Гогин и, слабо пожав руку Самгина, ушел.

"Он, кажется, хотел утешить меня", - сообразил Самгин, подойдя к буфету и наливая воду в стакан.

"Следовало сказать о моих подозрениях, - думал он, садясь к столу, но - встал и лег на диван. - Ерунда, я не имел никаких подозрений, это он сейчас внушил мне их".

Сняв очки, Самгин крепко закрыл глаза. Было жалко потерять женщину. Еще более жалко было себя. Желчно усмехаясь, он спросил:

"Почему суждено мне попадать в такие идиотские положения?"

В столовую вошла Анфимьевна, он попросил ее уложить чемодан, передать Варваре телеграмму и снова отдал себя во власть мелких мыслей.

"Это ее назвал Усов бестолковой. Если она служит жандармам, то, наверное, из страха, запуганная каким-нибудь полковником Васильевым. Не из-за денег же? И не из мести людям, которые командуют ею. Я допускаю озлобление против Усовых, Властовых, Поярковых; она - не злая. Но ведь ничего еще не доказано против нее, - напомнил он себе, ударив кулаком по дивану. - Не доказано!"

Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут всё те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать о Никоновой, вспоминая, не было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать о себе, а он не понял, не заметил ее желания? Но он видел пред собою невыразительное лицо, застывшее в "бабьей скуке", как сам же он, не удовлетворенный ее безответностью, назвал однажды ее немое внимание, и вспомнил, что иногда это внимание бывало похоже на равнодушие. Вспомнил также, что, когда он сказал ей фразу Инокова: "Человек бьется в словах, как рыба в песке", она улыбнулась и сказала: "Это очень смешно, а - верно". Да, она молчала и слушала гораздо лучше, чем говорила. Она, кажется, единственный человек, после которого не осталось в памяти ни одной значительной фразы, кроме этой:

"Смешно, а - верно". Точно она думала, что смешное всегда неверно. В конце концов - она совершенно нормальный, простой человек.

"Она не умела распускать павлиний хвост слов, как это делал Митрофанов".

Тут он вспомнил, что Митрофанов тоже сначала казался ему человеком нормальным, здравомыслящим, но, в сущности, ведь он тоже изменил своему долгу; в другую сторону, а - изменил, это - так.

"Нет доказательств, что она изменила, - еще раз напомнил он себе. - Есть только подозрения..."

Поезд точно под гору катился, оглушительно грохотал, гремел всем своим железом, под полом вагона что-то жалобно скрипело и взвизгивало:

- Рига - иго - так, рига - так...

Потом, испуганно свистнув, поезд ворвался в железную клетку моста и как будто повлек ее за собою, изгибая, ломая косые полосы ферм. Разрушив клетку, отбросив с пути своего одноглазый домик сторожа, он загремел потише, а скрип под вагоном стал слышней.

- Иго - рига - так - так, иго - так... Самгин задумался о том, что вот уже десять лет он живет, кружась в пыльном вихре на перекрестке двух путей, не имея желания идти ни по одному из них. Не впервые думал он об этом, но в эту ночь, в этот час все было яснее и страшней. Не один он живет такой жизнью, а сотни, тысячи людей, подобных ему, он это чувствовал, знал. Вихрь кружится все более бешено, вовлекая в свой круговорот всех, кто не в силах противостоять ему, отойти в сторону, а Кутузовы, Поярковы, Гогины, Усовы неутомимо и безумно раздувают его. Люди этого типа размножаются с непонятной быстротой и обидно, грубо командуют теми, кто, по какому-то недоразумению, помогает им.

Тут он вспомнил, как Татьяна, девица двадцати лет, кричала в лицо старика профессора, известного экономиста:

- Вы рассуждаете так, как будто история, мачеха ваша, приказала вам: "Ваня, сделай революцию!" А вы мачехе не верите, революции вам не хочется, и, сделав кислое личико, вы читаете мне из корана Эдуарда Бернштейна, подтверждая его Рихтером и Ле-Боном, - не надо делать революцию!

Посидев несколько месяцев в тюрьме, Гогина озлобилась, и теперь в ее речах всегда звучит нечто личное. Память Самгина услужливо восстановила сцену его столкновения с Татьяной.

Под Москвой, на даче одного либерала, была устроена вечеринка с участием модного писателя, дубоватого человека с неподвижным лицом, в пенснэ на деревянном носу. Самгин встречал этого писателя и раньше, знал, что он числится сочувствующим большевизму, и находил в нем общее и с дерзким грузчиком Сибирской пристани и с казаком, который сидел у моря, как за столом; с грузчиком его объединяла склонность к словесному, грубому озорству, с казаком - хвастовство своей независимостью. Солидно выпив, писатель собрал человек десять молодежи и, уводя ее на террасу дачи, объявил басом:

- Через десять минут мы вам устроим сурприз.

В саду тихонько шелестел дождь, шептались деревья; было слышно, что на террасе приглушенными голосами распевают что-то грустное. Публика замолчала, ожидая - что будет; Самгин думал, что ничего хорошего не может быть, и - не ошибся.

Минут через двадцать писатель возвратился в зал; широкоплечий, угловатый, он двигался не сгибая ног, точно шел на ходулях, - эта величественная, журавлиная походка придавала в глазах Самгина оттенок ходульности всему, что писатель говорил. Пройдя, во главе молодежи, в угол, писатель, вкусно и громко чмокнув, поправил пенснэ, нахмурился, картинно, жестом хормейстера, взмахнул руками.

- Начинаем!

Хор бравурно и довольно стройно запел на какой-то очень знакомый мотив ходившие в списках стихи старого народника, один из таких списков лежал у Самгина в коллекции рукописей, запрещенных цензурой. Особенно старался тенористый, маленький, но крепкий человек в синей фуфайке матроса и с курчавой бородкой на веселом, очень милом лице. Его тонкий голосок, почти фальцет, был неистощим, пел он на терцию выше хора и так комически жалобно произносил радикальные слова, что и публика и даже некоторые из хористов начали смеяться. Но Самгин недоумевал: в чем тут "сурприз" и фокус? Он понял это, когда писатель, распластав руки, точно крылья, остановил хор и глубоким басом прочитал, как дьякона читают "Апостол":

Долой бесправие! Да здравствует свобода!

И учредительный да здравствует собор!

Немедленно хор повторил эти две строчки, но так, что получился карикатурный рисунок словесной и звуковой путаницы. Все певцы пели нарочито фальшиво и все гримасничали, боязливо оглядывая друг друга, изображая испуг, недоверие, нерешительность; один даже повернулся спиною к публике и вопросительно повторял в угол:

- Долой? Долой?

Тенор, согнув ноги, присел и плачевно выводил:

- Дол-лой - долой - долой...

- Да здравствует свобода! - мрачно, угрожающе пропел писатель, и вслед за ним каждый из певцов, снова фальшивя, разноголосо повторил эти слова. Получился хаотический пучок звуков, которые однако все же слились в негромкий, разочарованный и жалобный вой. Так же растрепанно и разочарованно были пропеты слова "учредительный собор".

Все это было закончено оглушительным хохотом певцов, смеялась и часть публики, но Самгин заметил, что люди солидные сконфужены, недоумевают. Особенно громко и самодовольно звучал басовитый, рубленый смех писателя:

- Хо. Хо. Хо.

Он стоял, раздвинув ноги, вскинув голову так, что кадык его высунулся, точно топор. Видя пред собою его карикатурно мрачную фигуру, поддаваясь внезапному взрыву возмущения и боясь, что кто-нибудь опередит его, Самгин вскочил, крикнул:

- Господа!

Писатель, тоном Актера из пьесы "На дне", подхватил:

Если к правде святой

Мир дорогу найти не сумеет - хо, - хо!

- Прошу внимания, - строго крикнул Самгин, схватив обеими руками спинку стула, и, поставив его пред собою, обратился к писателю: - Сейчас вы пропели в тоне шутовской панихиды неловкие, быть может, но неоспоримо искренние стихи старого революционера, почтенного литератора, который заплатил десятью годами ссылки..

- Но, издеваясь над стихами, не издевались ли вы и над идеями представительного правления, над идеями, ради реализации которых деды и отцы ваши боролись, умирали в тюрьмах, в ссылке, на каторге?

- Это - что же? Еще одна цензура? - заносчиво, но как будто и смущенно спросил писатель, сделав гримасу, вовсе не нужную для того, чтоб поправить пенснэ.

- Это - вопрос, - ответил Самгин. - Вопрос, который, я уверен, возник у многих здесь.

- Не у меня, - крикнула Татьяна, но двое или трое солидных людей зашикали на нее, а один из них обиженно сказал:

- Да, это - чересчур! Учредительное собрание осмеивать, это...

- Мне идея не смешна, - пробормотал писатель. - Стихи смешные.

- Да? - иронически спросил Самгин. - Я рад слышать это. Мне это показалось грубой шуткой блудных детей, шуткой, если хотите, символической. Очень печальная шутка...

Тут и вмешалась Татьяна.

- Вы, Самгин, уверены, что вам хочется именно конституции, а не севрюжины с хреном? - спросила она и с этого момента начала сопровождать каждую его фразу насмешливыми и ядовитыми замечаниями, вызывая одобрительный смех, веселые возгласы молодежи. Теперь он не помнил ее возражений, да и тогда не улавливал их. Но в память его крепко вросла ее напряженная фигура, стройное тело, как бы готовое к физической борьбе с ним, покрасневшее лицо и враждебно горящие глаза; слушая его, она иронически щурилась, а говоря - открывала глаза широко, и ее взгляд дополнял силу обжигающих слов. Раздражаемый ею, он, должно быть, отвечал невпопад, он видел это по улыбкам молодежи и по тому, что кто-то из солидных людей стал бестактно подсказывать ему ответы, точно добросердечный учитель ученику на экзамене. В конце концов Гогина его запутала в словах, молодежь рукоплескала ей, а он замолчал, спросив:

- Смотрите, не превращаете ли вы марксизм в анархизм?

- Ой - старо! - вскричала она и, поддразнивая, осведомилась: - Может быть, о Бланки вспомните? Меньшевики этим тоже козыряют.

В таких воспоминаниях он провел всю ночь, не уснув ни минуты, и вышел на вокзал в Петербурге полубольной от усталости и уже почти равнодушный к себе.

В гостинице, где он всегда останавливался, конторщик подал ему письмо, извиняясь, что забыл сделать это в день отъезда его.

- Как будто чувствовал, что вы сегодня вернетесь, - прибавил он, любезно улыбаясь.

Самгин взглянул на почерк, и рука его, странно отяжелев, сунула конверт в карман пальто. По лестнице он шел медленно, потому что сдерживал желание вбежать по ней, а придя в номер, тотчас выслал слугу, запер дверь и, не раздеваясь, только сорвав с головы шляпу, вскрыл конверт.

"Прощай, конечно, мы никогда больше не увидимся. Я не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже" - какие-то слова густо зачеркнуты - "такой же. Если только можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться, видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя".

Письмо было написано так небрежно, что кривые строки, местами, сливались одна с другой, точно их писали в темноте.

"Что это значит? - спросил Самгин себя, автоматически, но быстро разрывая письмо на мелкие клочья. - От чего отказаться? Неужели она думает, что я..."

Он растирал в кулаке кусочки бумаги, затем сунул их в карман брюк, взял конверт, посмотрел на штемпель:

"Она с ума сошла, если она думает, что я... одной профессии с нею".

Тщательно разорвав конверт на узкие полоски, он трижды перервал их поперек и тоже сунул в карман.

"С ума сошла!"

Он чувствовал себя оглушенным и видел пред собой незначительное лицо женщины, вот оно чуть-чуть изменяется неохотной, натянутой улыбкой, затем - улыбка шире, живее, глаза смотрят задумчиво и нежно. Никогда он не видел это лицо злым. Бездумно посидев некоторое время, он пошел в уборную, выгрузил из кармана клочья бумаги, в раковину выворотил карман, спустил воду. Несколько кусочков бумаги осталось. Подождав, пока бак наполнится водой, он спустил воду еще раз; теперь все бумажки исчезли. Самгин возвратился в номер, думая, что сейчас же надо ехать покупать цинковый гроб Варавке и затем - на вокзал, в Старую Руссу. Теперь, разделавшись с письмом, он чувствовал себя несколько более в порядке. Что-то кончено. А все-таки настроение было тревожное и как будто знакомое уже; когда-то он испытывал такое же. И тревожило желание вспомнить: когда это было, отчего?

Он вспомнил это тотчас же, выйдя на улицу и увидав отряд конных жандармов, скакавших куда-то на тяжелых лошадях, - вспомнил, что подозрение или уверенность Никоновой не обидело его, так же, как не обидело предложение полковника Васильева. Именно тогда он чувствовал себя так же странно, как чувствует сейчас, - в состоянии, похожем на испуг пред собою.

"В состоянии удивления, близком испугу", - попытался он более точно формулировать, глядя вслед жандармам.

По улице с неприятной суетливостью, не свойственной солиднейшему городу, сновали, сталкиваясь, люди, ощупывали друг друга, точно муравьи усиками, разбегались. Точно каждый из них потерял что-то, ищет или заплутался в городе, спрашивает: куда идти? В этой суете Самгину почудилось нечто притворное.

Когда он, купив гроб, платил деньги розовощекому, бритому купцу, который был более похож на чиновника, успешно проходящего службу и довольного собою, - в магазин, задыхаясь, вбежал юноша с черной повязкой па щеке и, взмахнув соломенной шляпой, объявил:

- Министра Плеве бомбой взорвали!

- Третий, - сказал гробовщик, быстро крестясь. - Где?

- На улице, около Варшавского вокзала. Подавая Самгину сдачу и глядя на него с явным упреком, торговец шумно вздохнул:

- На улице, вот как-с!

Самгин молча приподнял шляпу и вышел из лавки, думая:

"Мне следовало сказать что-нибудь гробовщику; молчание мое, наверное, показалось ему подозрительным. Да, сот и Плеве убили..."

Он взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая на людей сквозь стекла очков, почувствовал себя разреженным, подобно решету; его встряхивало; все, что он видел и слышал, просеивалось сквозь, но сетка решета не задерживала ничего. В буфете вокзала, глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя мух, он услыхал:

- На войне тысячи убивают, а жить от этого не легче.

Говорила чья-то круглая, мягкая спина в измятой чесунче, чесунча на спине странно шевелилась, точно под нею бегали мыши, в спину неловко вставлена лысоватая голова с толстыми ушами синеватого цвета. Самгин подумал, что большинство людей и физически тоже безобразно. А простых людей как будто и вовсе не существует. Некоторые притворяются простыми, но, в сущности, они подобны алгебраическим задачам с тремя - со многими - неизвестными.

По столу ходили и прыгали мухи, ощупывая хоботками пылинки сахара, а может быть, соли.

"Мысли, как черные мухи", - вспомнил Самгин строчку стихов и подумал, что люди типа Кутузова и вообще - революционеры понятнее так называемых простых людей; от Поярковых, Усовых и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может быть, член "Союза русского народа", а может быть, тоже революционер.

бы взяли в плен знакомые и незнакомые люди, засыпали деловитыми вопросами, подходили с венками депутации городской думы, служащих Варавки, еще какие-то депутаты. Затем они расступились, освобождая дорогу Вере Петровне Самгиной, она шла под руку со Спивак, покрытая с головы до ног черными вуалями, что придавало ей сходство с монументом, готовым к открытию.

- Здравствуй, - сказала мать глухим голосом и, глядя на гроб, который осторожно вытаскивали из багажного вагона, спросила: - Где он?

Спивак тоже вся в черном, очень бледная и хмурая. Мелькнул Иван Дронов с золотыми часами в руке и с головой, блестевшей, точно хорошо вычищенный ботинок, он бежал куда-то, раскачивая часы на цепочке, раскрыв рот. Перед вокзалом стояла густая толпа людей с обнаженными головами, на пестром фоне ее красовались золотые статуи духовенства, а впереди их, с посохом в руке, большой златоглавый архиерей, похожий на колокол. Корвин постучал камертоном о свои широкие зубы, взмахнул руками, точно утопающий, и в жаркий воздух печально влилась мягкая волна детских голосов. Вера Петровна, погладив платочком вуаль на лице, взяла сына под руку.

- Боже мой, боже... У тебя ужасное лицо, Клим, дорогой...

Огромный, тяжелый гроб всунули в черный катафалк, украшенный венками, катафалк покачнулся, черные лошади тоже качнули перьями на головах; сзади Самгина кто-то, вздохнув, сказал:

- Таких людей надо бы с музыкой хоронить. Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на груди.

Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим голосом:

- Сей братолюбивый делатель на ниве жизни, господом благословенной, не зарыл в землю талантов, от бога данных ему, а обильно украсил ими тихий град наш на пользу и в поучение нам.

В седой бороде хорошо был виден толстогубый, яркий рот, говорил протопоп как-то не шевеля губами, и, должно быть, от этого слова его, круглые и внятные, плавали в воздухе, точно пузыри.

- Ныне скудоумные и маломысленные, соблазняемые смертным грехом зависти, утверждают, что богатые суть враги людей, забывая умышленно, что не в сокровищах земных спасение душ наших и что все смертию помрем, яко же и сей верный раб Христов...

С неба изливался голубой пламень, раскаляя ослепительно золото ризы, затканной черными крестами; стая белых голубей, кружась, возносилась в голубую бездонность.

- Блинова охота, - вполголоса сказали за спиною Клима.

- Говорят, - у него сын эсер...

- У Блинова?

- У протопопа.

- Не слыхал. Впрочем - что же? Теперь все эсеры... Стоя на чьей-то могиле, адвокат Правдин, говоривший быстрыми словами похвальную речь Варавке, вдруг задорно крикнул:

- Нет, не слово, а - деяние! - и начал громко читать немецкие стихи.

Тусклое солнце висело над кладбищем, освещая, сквозь знойную муть, кресты над могилами и выше всех крестов, на холме, под сенью великолепно пышной березы, - три ствола от одного корня, - фигуру мраморного ангела, очень похожего на больничную сиделку, старую деву.

С кладбища Клим ехал в карете с матерью и Спивак; мать устало и зачем-то в нос жаловалась:

- Жить я здесь больше не могу. Школу я передаю Лизе...

- Я телеграфировала в армию Лидии, но она, должно быть, не получила телеграмму. Как торопятся, - сказала она, показав лорнетом на улицу, где дворники сметали ветки можжевельника и елей в зеленые кучи. - Торопятся забыть, что был Тимофей Варавка, - вздохнула она. - Но это хороший обычай посыпать улицы можжевельником, - уничтожает пыль. Это надо бы делать и во время крестных ходов.

Закрыв глаза, помолчав, она продолжала:

- Костюм сестры милосердия очень идет Лидии, она ведь и по натуре такая... серая. Муж ее, хотя и патриот, но, кажется, сумасшедший.

Самгин понимал: она говорит, чтоб не думать о своем одиночестве, прикрыть свою тоску, но жалости к матери он не чувствовал. От нее сильно пахло туберозами, любимым цветком усопших.

сидя рядом с ростовщицей Трусовой и аккуратно завертывая в блин розовый кусок семги, он сокрушенно говорил:

- Аппетит у Варавки был велик, а вкуса не было.

- Ты - не ворчи, - посоветовала Трусова. - Ты - ешь больше, даром кормят, - прибавила она, поворачивая нагло выпученные и всех презирающие глаза к столу крупнейших сил города: среди них ослепительно сиял генерал Обухов, в орденах от подбородка до живота, такой усатый и картинно героический, как будто он был создан нарочно для того, чтоб им восхищались дети. Сидел там вице-губернатор, уездный предводитель дворянства и еще человек шесть в мундирах, в орденах. Там же, между городским головой Радеевым, с золотой медалью на красной ленте, и протопопом с крестом на груди, неподвижно, точно каменная, сидела мать. Этот стол был отделен от всех других в зале не только измеримым пространством, но и сознанием сидевших за ним неизмеримости своего значения. За другими столами помещалось с полсотни второстепенных людей; туго застегнутые в сюртуки и шелковые черные платья, они усердно кушали и тихонько урчали.

Встал бывший прокурор Китаев, длинный, чернобородый, с лысиной, протертой в густых волосах, постучал ножом по горлышку бутылки и заговорил осуждающим, холодным голосом:

- В эти дни, когда на востоке судьба против нас...

- Верно! Дрались бы с кем ближе... Лесопромышленник Усов, поправив пальцем вставные зубы, вздохнул:

- От немцев поворотиться некуда, а тут...

- Договор-то с ними кабальный...

- Вообще живем в кабале у чиновников, верно в газетах пишут, - довольно громко сказал банщик Домогайлов и начал рассказывать о том, как его оштрафовали:

Прокурор кончил речь, духовенство запело "Вечную память", все встали; Меркулов подпевал без слов, не открывая рта, а Домогайлов, возведя круглые глаза в лепной потолок, жалобно тянул:

- Па-а-а...

Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот людей, давно знакомых Самгину, - людей, которых он считал глуповатыми и чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и не верилось, что эти анекдотические люди, погруженные в свои мелкие интересы, вдруг расширили их и вот уже говорят о договоре с Германией, о кабале бюрократов, пожалуй, более резко, чем газеты, потому что говорят просто.

Встал Славороссов, держась за крест на груди, откинул космы свои за плечи и величественно поднял звериную голову.

"Буй в смехе возносит глас свой; муж разумный едва тихо осклабится"...

- Замолол, краснобай, - сказала Фиона Трусова и, отхлебнув вина, поморщилась. - Винцо-то для бедных родственничков...

Дослушав речь протопопа. Вера Петровна поднялась и пошла к двери, большие люди сопровождали ее, люди поменьше, вставая, кланялись ей, точно игуменье; не отвечая на поклоны, она шагала величественно, за нею, по паркету, влачились траурные плерезы, точно сгущенная тень ее.

"Все еще горда. А - чем гордится?" - подумал Клим.

Когда приехали домой, она объявила:

- Я должна отдохнуть.

Самгин, облегченно вздохнув, прошел в свою комнату; там стоял густой запах нафталина. Он открыл окно в сад; на траве под кленом сидел густобровый, вихрастый Аркадий Спивак, прилаживая к птичьей клетке сломанную дверцу, спрашивал свою миловидную няньку:

- А почему, если покойника везут, нельзя прятать руки в карманы? Он помер оттого, что выпали зубы?

Затем наступили очень тяжелые дни. Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбление надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.

- Да, Клим, - говорила она. - Я не могу жить в стране, где все помешались на политике и никто не хочет честно работать.

Щеки ее опадали, оттягивая нижние веки, обнажая холодные белки опустошенных глаз.

- Какие-то японцы, которые были известны только как жонглеры, и - вдруг! Ужасно! Ты слышал о скандальной жизни Алины? - спросила она и тотчас же поразила Клима афоризмом, который он выслушал, опустив глаза, чтоб скрыть улыбку.

Самгин знал, что она не кормила своим молоком Дмитрия, а его кормила только пять недель. Почти все свои мысли она или начинала или заканчивала тремя словами:

- Тимофей был прав, - как бы напоминая себе, что Варавка - был.

Траурное платье еще более старило ее, и, должно быть, понимая это, она нервозно одергивала его, ощипывалась, ходила парадным шагом, натужно выпрямляя стан, выгибая грудь, потерявшую форму. Особенно часто она доказывала, что все люди - деспоты.

- Это вполне естественно в обществе, построенном на деспотических началах, - нехотя и полусерьезно заметила Спивак.

- О, бог мой! Вы всегда об этом! - сердито воскликнула она, грозя Спивак чайной ложкой. - Ваши идеи ужасны, Лиза! Я всю жизнь прожила среди революционеров, это были тоже люди заблуждавшиеся, но никто из них не рассуждал так, как вы и ваши друзья. Разумеется, необходимо ограничить власть царя, но отрицать собственность - это безумие! И, право, я благодарю бога за то, что он, не мешая вам говорить, не позволяет ничего делать. Хотя я уверена, что забастовку, весною, устроила ваша компания, - да, да! Вы, Лиза, хороший человек, но не по-божьему, а по книжкам. Ты знаешь, Клим, отец Нифонт, мой духовник, назвал ее монашествующей атеисткой? Он отлично играет в винт. Ты - играешь?

- Нет, не люблю.

- Да, ты человек без азарта, - сказала мать, уверенно и одобрительно, и начала рассказывать о губернаторе.

- Он очень милый старик, даже либерал, но - глуп, - говорила она, подтягивая гримасами веки, обнажавшие пустоту глаз. - Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим сделать все как можно лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.

выслушивая ее советы, благосклонно соглашалась.

- Да, это и моя мысль.


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания
Раздел сайта: