Жизнь Клима Самгина
Часть 2, страница 3


Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания

Поперек длинной, узкой комнаты ресторана, у -стен ее, стояли диваны, обитые рыжим плюшем, каждый диван на двоих; Самгин сел за столик между диванами и почувствовал себя в огромном, уродливо вытянутом вагоне. Теплый, тошный запах табака и кухни наполнял комнату, и казалось естественным, что воздух окрашен в мутносиний цвет.

Брякали ножи, вилки, тарелки; над спинкой дивана возвышался жирный, в редких волосах затылок врага Варавки, подрядчика строительных работ Меркулова, затылок напоминал мясо плохо ощипанной курицы. Напротив подрядчика сидел епархиальный архитектор Дианин, большой и бородатый, как тот арестант в кандалах, который, увидав Клима в окне, крикнул товарищу своему:

"Лазарь воскрес!"

- Всё ездиют, дураки, северный полюс ищут, а - на кой чорт он нужен, полюс? - угрюмо негодовал Меркулов.

- Любопытство, - объяснил архитектор, прихлебывая вино и строго уставив на Клима черные глаза. - Любознательность, - прибавил он.

Слева от Самгина хохотал на о владелец лучших в городе семейных бань Домогайлов, слушая быстрый говорок Мазина, члена городской управы, толстого, с дряблым, безволосым лицом скопца; два года тому назад этот веселый распутник насильно выдал дочь свою за вдового помощника полицмейстера, а дочь, приехав домой из-под венца, - застрелилась.

- Он, бедненький, дипломатическую рожу сделал себе, а у меня коронка от шестерки, ну, я его и взвинтила! - сочно хвасталась дородная женщина в шелках; ее уши, пухлые, как пельмени, украшены тяжелыми изумрудами, смеется она смехом уничтожающим. Это - Фиона Трусова, ростовщица, все в городе считают ее женщиной безжалостной, а она говорит, что ей известен "секрет счастливой жизни". Она - дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.

- В этом сезоне у нас драматическая труппочка шикарнейшая будет, - говорит она со вкусом, наливая коньяк лесоторговцу Усову, маленькому, носатому, сверкающему рыжими глазами.

- Деды и отцы учили: "Надо знать, где что взять", - ворчит Меркулов архитектору, а тот, разглядывая вино на огонь, вздыхает:

- Сейчас церковное строительство процветает в Сибири по линии железной дороги.

- Нет, ты, Фиона Митревна, послушай! - кричит Усов. - Приехал в Васильсурск испанец дубовую клепку покупать, говорит только по-своему да по-французски. Ну, Васильсурску не учиться же по-испански, и начали испанца по-русски учить. Ну, знаешь, и - научили...

Самгин ел раков, пил вкусное пиво, слушал. Семнадцать человек сосчитал он в ресторане, все это - домовладельцы, "отцы города", как зовет их Робинзон. Это не самые богатые люди, но они именно те "чернорабочие, простые люди", которые, по словам историка Козлова, не торопясь налаживают крепкую жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к жизни города. По Козлову, да и по внушению разума, следовало бы думать об этих людях благожелательно, но Самгин невольно думал:

"Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом - растолстею и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных людей. Старость. Болезни. И - умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву - какому богу?"

Мысли были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их - не было силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и не мешал им, а хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали воспоминания, всё более неприязненные людям. Вот - Варавка, для которого все люди - только рабочая сила, вот гладенький, чистенький Радеев говорит ласково:

- Люблю интеллигентных людей за бескорыстие ихнее, за честное отношение к работе-с.

Рядом с ними - Лютов, который относится к революционерам, точно к приказчикам своим. Вспомнился и Кутузов, посвятивший себя работе разрушения этой жизни, но Клим Самгин мысленно отмахнулся от него.

минут вышел на притихшую улицу.

Клочковатые, черные облака двигались над городом, он сравнил облака с медведями. В синих пропастях сверкали необычно яркие звезды, сверкали как бы нарочно для того, чтоб видно было, как глубоки пропасти, откуда веяло осенней свежестью. Магазины уже закрыты, и было так темно, что столбы фонарей почти не замечались, а огни их, заключенные в стекло, как будто взвешены в воздухе. Ночные женщины шагали по панели от фонаря к фонарю, как солдаты на часах, таскали тени свои по истоптанному кирпичу. Клим заглядывал под шляпки, ему улыбались лица, стертые темнотой; улыбочки отталкивали.

"Самый независимый человек - Иноков, - думал Клим. - Но независим лишь потому, что еще не успел соблазниться чем-то. Впрочем, он уже влюбился в женщину, которая лет на десять или более старше его".

Вороватым шагом Самгина обогнал какой-то юноша в шляпе, закрывавшей половину лица его, он шагал по кривым линиям, точно желая, но не решаясь, описать круг около каждой женщины.

"Мучается", - сообразил Клим.

Потом его толкнул пьяный в пальто, надетом внакидку, толкнул, отшатнулся и пронзительно крикнул:

- Извините... Эй, вы - извините, чорт!

Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было думать, что этот переулок - главный путь, которым ветер врывается в город.

От пива в голове Самгина было мутно и отяжелели ноги, а ветер раздувал какие-то особенно скучные мысли. Самгин дошел до маленькой, древней церкви Георгия Победоносца, спрятанной в полукольце домиков; перед папертью врыты в землю, как тумбы, две старинные пушки. Присев на ступени паперти, протирая платком запыленные глаза и очки, Самгин вспомнил, что Борис Варавка мечтал выковырять землю из пушек, достать пороха и во время всенощной службы выстрелить из обеих пушек сразу. Борис часто размышлял о том, как бы и чем испугать людей. Если б он жил, он, конечно, стал бы революционером...

"Чорт знает какая тоска", - почти вслух подумал Самгин, раскачивая на пальце очки и ловя стеклами отблески огня лампады, горевшей в притворе паперти за спитою его. Каждый раз, когда ему было плохо, он уверял себя, что так плохо он еще никогда раньше не чувствовал. Эти настроения смущали, даже унижали его, и он стал внушать себе, что в них есть нечто отрешенное, героическое, даже демоническое, пожалуй. Вот и сейчас: он - в нелюбимом городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит, черные чудовища ползут над городом, где у него нет ни единого близкого человека.

"Ребячливо думаю я, - предостерег он сам себя. - Книжно", - поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или - нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.

"Нет, - удивительно глупо все сегодня", - решил он, вздохнув. И, прислушиваясь к чьим-то голосам вдали, отодвинулся глубже в тень.

- Врешь ты, Солиман, - громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал что-то, но слова его заглушил другой голос:

- Татарин врет - никогда! Говорить надо - Зулейман.

Они остановились пред окном маленького домика, и на фоне занавески, освещенной изнутри, Самгин хорошо видел две головы: встрепанную Инокова и гладкую, в тюбетейке.

- Ты зачем татарину пьяный поил?

- Иди домой!

- Погодим. Настоящи сафьян делаим Козловы кожа, не настоящи - барани кожа, - ну?

Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский царь.

"В боге не должно быть ничего общего с человеком, - размышлял Самгин. - Китайцы это понимают, их боги - чудовищны, страшны..."

Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше. Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и отправиться с ним куда-нибудь, где весело.

Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.

- Мне кажется - в саду кто-то ходит, - вполголоса сказала она. - Слышите?

- Ветер, - отозвался Клим.

- Вы что же скрылись от нас? - спросила Спивак, открывая калитку в сад.

- Не нравится мне этот регент, - сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. - Кто он такой?

Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.

- Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, - он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, - это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он - интересный.

- Не хочу, - сказал Самгин. - Я уже устал от интересных людей.

- Да? - равнодушно спросила Спивак.

- Да, - повторил он задорно. - Мне кажется, интересные люди - это люди, которые хотят доказать, что они интересны.

- Вот как? - спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. - Возможно, что есть и такие, - спокойно согласилась она. - Ну, пора спать.

Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.

- Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? - вдруг спросил Самгин.

Она, замедлив шаг, посмотрела на него.

- Странный вопрос.

- Я знаю.

- Запоздалый вопрос.

- Детский и так далее, но - все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:

- Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, - вы всё это знаете. Вы - что же?..

- Это - от Кутузова, - пробормотал Клим.

В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это - Иноков.

- Куда вы? - окликнул его Самгин.

- Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?

- Идите.

Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:

- Нервы у меня - ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!

Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.

- Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:

- Редактирую сочинение "О методах борьбы с лесными пожарами", - старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а - бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. "Хороший тон", - есть такое евангелие, изданное "Нивой". Забавнейшее, - обезьян и собак дрессировать пригодно.

Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:

- А - что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это - куда же ты, зачем?

- Нет, не бывает, - твердо сказал Клим, очень удивленный. - Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:

Нога кричит: куда иду?

Рука...

- Сектантство, самозванство... мещанство, - пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: - Чернокнижие.

- Чернокнижие? Что вы хотите сказать? - еще более удивился Клим.

- Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, - сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.

"Диомидов - врет, он - домашний, а вот этот действительно - дикий", - думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.

- Вы думаете, что способны убить человека? - спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:

- Это вы по поводу Корвина, что ли?

- Чтоб он издох. А - почему вы догадались, что я об этом думаю?

- По лицу, - сказал Самгин.

- Какой вы проницательный, чорт возьми, - тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье - кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем - и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. - Замечательно проницательный, - повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. - Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я - не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе - не хозяин.

Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.

- Пишете стихи? - спросил Самгин.

- Пишем. Скверно пишем, - озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. - Рифмы мешают. Как только рифма, - чувствуешь, что соврал.

Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:

- Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.

Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.

- Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, - в одном доме живем, - жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, - знаете, конечно, Томилина-то?

Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу бронзовой женщины, продолжая:

- Человек - фабрикант фактов. "Система фраз", - хотел сказать Самгин, но - воздержался.

- Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне вот хочется дать в морду прогрессу, - нахальная, циничная у него морда.

- Это - из Достоевского, из подполья, - сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.

- Ну, так что? - спросил Иноков, не поднимая головы. - Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, - вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. - Отскакивают от нее люди - вы замечаете это? Отлетают в сторону.

Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:

- Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт... У меня, знаете, эдакая... светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки... детские фигурки.

Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал:

"Анархист".

- Кто-то стучит, - сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот, точно собака царапалась.

ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:

- Это - к Спивак.

- Эх, - угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. - Пойду к ней.

Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.

"Пусть отопрет горничная", - решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в лампе, побежал открывать дверь.

Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных очках, а офицер спросил ленивым голосом:

- Господин Самгин? Клим наклонил голову.

- Этот человек был у вас?

- Да ведь я же сказал вам, - грубо и громко крикнул Иноков из-за спины офицера.

- Ваша комната?

- Это - обыск? - спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг высохло в горле.

Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:

- А что ж иное может быть?

"Не надо волноваться", - посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы брюк стеснявшие его руки.

Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами. Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно, что он часто играет в карты.

"Вот как это делается", - уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:

- Это - ваши статейки?

- Да. Из местной газеты.

- Читал. А - это?

- Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на -вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.

Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:

- У себя в комнате, на столе, - угрюмо ответил Иноков; он сидел на подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.

- Прошу не шутить, - посоветовал жандарм, дергая ногою, - репеек его шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, -если б Инокова не было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.

"Не нужно волноваться", - еще раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.

Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель, заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь, где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:

- Отцепите шпору.

- Благодарю, - сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.

"Осел, - мысленно обругал его Клим. - Иноков может подумать, что ты благодаришь меня".

Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.

Вошел помощник пристава, круглолицый, черноусый, похожий на Корвина, неловко нагнулся к жандарму и прошептал что-то.

- Пуаре пришел, - вдруг воскликнул Иноков. - Здравствуйте, Пуаре!

Полицейский выпрямился, стукнув шашкой о стол, сделал строгое лицо, но выпученные глаза его улыбались, а офицер, не поднимая головы, пробормотал:

- Сейчас. Фомин, - понятых!

Из коридора к столу осторожно, даже благоговейно, как бы к причастию, подошли двое штатских, ночной сторож и какой-то незнакомый человек, с измятым, неясным лицом, с забинтованной шеей, это от него пахло йодоформом. Клим подписал протокол, офицер встал, встряхнулся, проворчал что-то о долге службы и предложил Самгину дать подписку о невыезде. За спиной его полицейский подмигнул Инокову глазом, похожим на голубиное яйцо, Иноков дружески мотнул встрепанной головой.

- Пошли к Елизавете Львовне, - сказал он, спрыгнув с подоконника и пытаясь открыть окно. Окно не открывалось. Он стукнул кулаком по раме и спросил:

- Неужели арестуют? У нее - ребенок.

- На это не смотрят, - заметил Клим, тоже подходя к окну. Он был доволен, обыск кончился быстро, Иноков не заметил его волнения. Доволен он был и еще чем-то.

- У вас - дружба с этим Пуаре? - спросил он, готовясь к вопросам Инокова.

Взглянув на него. Иноков достал папиросу, но, не закуривая, положил ее на переплет рамы.

- Всегда спокойная, холодная, а - вот, - заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. - Пуаре? - переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: - Он - брат известного карикатуриста Каран-д'Аша, другой его брат - капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра - актриса, а сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да...

Сжав пальцы рук в один кулак, он спросил тише, беспокойно:

- Не знаю.

- Беспутнейший человек этот Пуаре, - продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. - Я даю ему уроки немецкого языка. Играем в шахматы. Он холостой и - распутник. В спальне у него - неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И - десятки парижских тетрадей "Ню". Циник, сластолюбец...

Он замолчал, прислушался.

- Как они долго, чорт их возьми! - пробормотал он, отходя от окна; встал у шкафа и, рассматривая книги, снова начал:

- Как-то я остался ночевать у него, он проснулся рано утром, встал на колени и долго молился шопотом, задыхаясь, стуча кулаками в грудь свою. Кажется, даже до слез молился... Уходят, слышите? Уходят!

Да, на дворе топали тяжелые ноги, звякали шпоры, темные фигуры ныряли в калитку.

- Светлее стало, - усмехаясь заметил Самгин, когда исчезла последняя темная фигура и дворник шумно запер калитку. Иноков ушел, топая, как лошадь, а Клим посмотрел на беспорядок в комнате, бумажный хаос на столе, и его обняла усталость; как будто жандарм отравил воздух своей ленью.

"Вот еще один экзамен", - вяло подумал Клим, открывая окно. По двору ходила Спивак, кутаясь в плед, рядом с нею шагал Иноков, держа руки за спиною, и ворчал что-то.

- Ну, это глупости, - громко сказала женщина. Самгин тоже вышел на двор, тогда они оба замолчали, а он сообщил:

- Скоро светать будет.

Женщина взглянула в тусклое небо, ее лицо было так сердито заострено, что показалось Климу незнакомым.

- А вы бы его за волосы, - вдруг посоветовал Иноков и сказал Самгину: - У нее товарищ прокурора в бумагах рылся, скотина.

- Сядемте, - предложила Спивак, не давая ему договорить, и опустилась на ступени крыльца, спрашивая Инокова:

- Что ж, написали вы рассказ?

Клим догадался, что при Инокове она не хочет говорить по поводу обыска. Он продолжал шагать по двору, прислушиваясь, думая, что к этой женщине не привыкнуть, так резко изменяется она.

Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, - полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня морда у нее не та, что была вчера.

- Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только слова о людях, - глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу, - Это очень трудно - писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то... полководцем, что ли? Стратегом...

Он подергал плечом, взбил волосы со лба, но наклонился к Елизавете Львовне, и волосы снова осыпали топорное лицо его.

- Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем. Хотел жениться - по любви - на хорошей девице, а женился из жалости на замученной вдове с двумя детьми. Полюбил и ее, она ему родила ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил...

- Вы это выдумали? - тихонько спросила Спивак.

куда-то, пропал без вести или - возмущенный бесплодностью любви - сделал что-нибудь злое? Как думаете?

Спивак ответила кратко и невнятно.

Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск - точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо:

- Аркаша проснулся!

Спивак, вскочив, быстро пошла, плед тащился за нею по двору. Медленно, всем корпусом повертываясь вслед ей, Иноков пробормотал:

- Пойду и я.

Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск не будет иметь никаких последствий. Но логика не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.

В полдень, придя в редакцию, он вдруг очутился в новой для него атмосфере почтительного и поощряющего сочувствия, там уже знали, что ночью в городе были обыски, арестован статистик Смолин, семинарист Долганов, а Дронов прибавил:

- Слесарь с мельницы Радеева, аптекарский ученик - еврей, учительница приходской школы Комарова.

Он сообщил, что жена чернобородого ротмистра Попова живет с полицейским врачом, а Попов за это получает жалованье врача.

- Он так скуп, что заставляет чинить обувь свою жандарма, бывшего сапожника.

- Да, вот и вас окрестили, - сказал редактор, крепко пожимая руку Самгина, и распустил обиженную губу свою широкой улыбкой. Робинзон радостно сообщил, что его обыскивали трижды, пять с половиной месяцев держали в тюрьме, полтора года в ссылке, в Уржуме.

- Меня там чуть-чуть тараканы не съели. Замечательный город: в девяносто третьем году мальчишки пели:

Греми, слава, трубой!

Мы дрались, турок, с тобой.

По горам твоим Балканским

Раздалась слава о нас!

Франтоватый адвокат Правдин, скорбно пожав плечами, сказал:

- Судьба всех честных людей России. Не знаем ни дня, ни часа...

Самгин пробовал убедить себя, что в отношении людей к нему как герою есть что-то глупенькое, смешное, но не мог не чувствовать, что отношение это приятно ему. Через несколько дней он заметил, что на улицах и в городском саду незнакомые гимназистки награждают его ласковыми улыбками, а какие-то люди смотрят на него слишком внимательно. Он иронически соображал:

"Сыщики? Или это либералы определяют мою готовность к жертве ради конституции?"

- Значит - и ты причастен?

Клим слышал в этом вопросе удивление, морщился. а Дронов, потирая руки, как человек очень довольный, спрашивал быстреньким шопотом:

- Ты с Долгановым, семинаристом, знаком?

- Нет, - громко ответил Самгин, - я не люблю семинаристов.

Дронов продолжал нашептывать и сватать:

- Приехал один молодой писатель, ух, резкий парень! Хочешь - познакомлю? Тут есть барышня, курсистка, Маркса исповедует...

Знакомиться с писателем и барышней Самгин отказался и нашел, что Дронов похож на хромого мужика с дач Варавки, тот ведь тоже сватал. Из всех знакомых людей только один историк Козлов не выразил Климу сочувствия, а, напротив, поздоровался с ним молча, плотно сомкнув губы, как бы удерживаясь от желания сказать какое-то словечко; это обидно задело Клима. Аккуратный старичок ходил вооруженный дождевым зонтом, и Самгин отметил, что он тыкает концом зонтика в землю как бы со сдерживаемой яростью, а на людей смотрит уже не благожелательно, а исподлобья, сердито, точно он всех видел виноватыми в чем-то перед ним.

Когда Самгина вызвали в жандармское управление, он пошел туда, настроясь героически, уверенный, что скажет там нечто внушительное, например:

"Прошу не толкать меня туда, куда сам я не намерен идти!"

Вообще, скажет что-нибудь в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке. По улице, среди мокрых домов, метался тревожно осенний ветер, как будто искал где спрятаться, а над городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.

В светлом, о двух окнах, кабинете было по-домашнему уютно, стоял запах хорошего табака; на подоконниках - горшки неестественно окрашенных бегоний, между окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из тех, которые прозваны "яичницей с луком": сосны на песчаном обрыве над мутнозеленой рекою. Ротмистр Попов сидел в углу за столом, поставленным наискось от окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук, на мундштуке - палец лайковой перчатки.

- Прошу, - сказал он тоном старого знакомого;

в серой тужурке, сильно заношенной, он казался добродушным и еще более ленивым.

- Осень-то как рано пожаловала, - сообщил он, вздохнув, выдул окурок из мундштука в пепельницу-череп и, внимательно осматривая прокуренную пенку, заговорил простецки:

- Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, - он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: - Кое-что прочитал и без комплиментов скажу - оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, чорт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: "В небеса запустил ананасом, поет басом" - каково?

"Льстит, дурак, подкупить хочет", - сообразил Самгин, наблюдая, как из бронзового черепа синий вьется дымок.

Ротмистр снял очки, обнажив мутносерые, влажные глаза в опухших веках без ресниц, чернобородое лицо его расширилось улыбкой; он осторожно прижимал к глазам платок и говорил, разминая слова языком, не торопясь:

- Особенно и приятно порадовала меня заметочка о девчонке, которая крикнула: "Да что вы озорничаете?" И ваше рассуждение по этому поводу - очень, очень интересно!

"Вот скотина", - мысленно выругался Самгин, но выругался не злясь, а как бы по обязанности.

Он ожидал увидеть глаза черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его, на черном треугольнике - бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью - большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на столе, прижимая бумаги Клима, - толстая книга Сенкевича "Огнем и мечом".

Ротмистр надел очки, пощупал пальцами свои сизые уши, вздохнул и сказал теплым голосом:

- Предписание из Москвы; должно быть, имеете компрометирующие знакомства.

- Обыск этот ставит меня в позицию неудобную, - заявил Самгин и тотчас же остерег себя: "Как будто я жалуюсь, а не протестую".

Ротмистр Попов всем телом качнулся вперед так, что толкнул грудью стол и звякнуло стекло лампы, он положил руки на стол и заговорил, понизив голос, причмокивая, шевеля бровями:

- Ну да, я понимаю! Разумеется, я напишу в Москву отзыв, который гарантирует вас от повторения таких - скажем - необходимых неприятностей, если, конечно, вы сами не пожелаете вызвать повторения.

Непонятным движением мускулов лица офицер раздвинул бороду, приподнял усы, но рот у него округлился и густо хохотнул:

- Хо-хо-о!

И, пальцем подвинув Самгину папиросницу, спросил очень ласково:

- Курите? А я - отчаянно, вот усы порыжели от табаку.

Усы у него были совершенно черные, даже без седых нитей, заметных в бороде.

- Отчаянно, потому что работа нервная, - объяснил он, вздохнул, и вдруг в горле его забулькало, заклокотало, а говорить он стал быстро и уже каким-то секретным тоном.

- Согласитесь, что не в наших интересах раздражать молодежь, да и вообще интеллигентный человек - дорог нам. Революционеры смотрят иначе: для них человек - ничто, если он не член партии.

Он сообщил, что пошел в жандармы по убеждению в необходимости охранять культуру, порядок.

- Ни в одной стране люди не нуждаются в сдержке, в обуздании их фантазии так, как они нуждаются у нас, - сказал он, тыкая себя пальцем в мягкую грудь, и эти слова, очень понятные Самгину, заставили его подумать:

"Вероятно, Дронов наврал о нем и его жене".

- Революционеры, батенька, рекрутируются из неудачников, - слышал Клим знакомое и убеждающее. - Не отрицаю: есть среди ник и талантливые люди, вы, конечно, знаете, что многие из них загладили преступные ошибки юности своей полезной службой государству.

Говорил он все теплее, секретней и закрыв глаза. Можно бы думать, что это говорит Варавка, изменивший свой голос.

Где-то близко зазвучал рояль с такой силой, что Самгин вздрогнул, а ротмистр, расправив пальцем дымящиеся усы, сказал с удовольствием:

- Жена, в четыре руки с дочерью.

Он шумно потянул носом, как бы внюхиваясь в музыку, - нос у него был большой, бесформенно разбухший и красноват.

Самгин машинально ответил;

- Она - дочь уездного предводителя дворянства, - я не знака его фамилию, а Кутузов - сын крестьянина.

- Вот как? Дворянка я - замужем за евреем, эхе-хе!

- Но ведь уже дед его был крещен, - заметил Клим, вслушиваясь в неумело разыгрываемый этюд.

- Вообще эта школа - большая заслуга вашей родительницы пред городом, - почтительно сказал ротмистр Попов и тем же тоном спросил: - А вы давно знакомы с Кутузовым?

Поняв, что надо быть осторожнее, Самгин поправился да стуле и сказал, что столовался с Кутузовым в Петербурге, в одной семье.

- Крестьянин? - вздохнул ротмистр, и, подняв руку, грозя пальцем, он выдвинул нижнюю челюсть так, что густейшая борода его поднялась почти горизонтально. И, наклонясь к Самгину через стол, он иронически продекламировал:

Простой цветочек дикой

Попал в один букет с гвоздикой.

- Наивность, батенька! Еврей есть еврей, и это с него водой не смоешь, как ее ни святи, да-с! А мужик есть мужик. Природа равенства не знает, и крот петуху не товарищ, да-с! - сообщил он тихо и торжественно.

Это вышло так глупо, что Самгин не мог сдержать улыбку, а ротмистр писал пальцем одной руки затейливые узоры, а другою, схватив бороду, выжимал из нее все более курьезные слова:

- Алиансы, мезальянсы! Нет-с, природа против мезальянсов, декадансов...

Забавно было видеть, как этот ленивый человек оживился. Разумеется, он говорит глупости, потому что это предписано ему должностью, но ясно, что это простак, честно исполняющий свои обязанности. Если б он был священником или служил в банке, у него был бы широкий круг знакомства и, вероятно, его любили бы. Но - он жандарм, его боятся, презирают и вот забаллотировали в члены правления "Общества содействия кустарям".

Конечно, Дронов налгал о нем.

Но Попов внезапно, хотя и небрежно спросил:

- Вы с той поры, после Петербурга, не встречали Кутузова?

Захваченный врасплох, Самгин не торопился ответить, а ротмистр снял очки, протер глаза платком, и в глазах его вспыхнули веселые искорки.

- Не встречали? - повторил он, протирая очки. - На днях?

- Да, - сказал Клим, - я его видел. Он уже испытывал тревогу и, чтоб скрыть ее, развязно осведомился:

- Разве Кутузов считается опасным человеком? Несколько секунд, очень неприятных, ротмистр Попов рассматривал лицо Клима веселыми глазами, потом ответил ленивенькими словами:

Дальнейшую беседу с ротмистром Клим не любил вспоминать, постарался забыть ее. Помнил он только дружеский совет чернобородого жандарма с больными глазами:

- Держитесь подальше от этих ловцов человеков, подальше. И - не бойтесь говорить правду.

Когда ротмистр, отпуская Клима, пожал его руку, ладонь ротмистра, на взгляд пухлая, оказалась жесткой и в каких-то шишках, точно в мозолях.

Самгин вышел на улицу подавленный, все вышло не так, как он представлял, и смутно чувствовалось, что он вел себя неумно, неловко.

"Конечно, я не сказал ничего лишнего. Да и что мог я сказать. Характеристика Инокова? Но они сами видели, как он груб и заносчив".

Туман стоял над городом, улицы наполненные сырою, пронизывающей мутью, заставили вспомнить Петербург, Кутузова. О Кутузове думалось вяло, и, прислушиваясь к думам о нем, Клим не находил в них ни озлобления, ни даже недружелюбия, как будто этот человек навсегда исчез.

На другой день Самгин узнал, что Спивак допрашивал не ротмистр, а сам генерал.

Виссарионова из своей камеры пинком ноги.

- Как вы это узнали? - недоверчиво спросил Клим.

- Не все ли равно? - отозвалась она, не поднимая головы, и тоже спросила: - Ваш ротмистр очень интересовался Кутузовым?

- Нет, - сказал Клим.

Она медленно выпрямилась, взглянула исподлобья:

- Почему?

- Но ведь это он - причина их беспокойства. Пожав плечами, Самгин неожиданно для себя солгал:

- Разве вы не допускаете, что я тоже могу служить причиной беспокойства? "Поверит или нет?" - тотчас же спросил он себя, но женщина снова согнулась над шитьем, тихо и неопределенно сказав:

- Шутить - не хочется.

статистика? Неужели она играет значительную роль в конспиративных делах?

А в городе все знакомые тревожно засуетились, заговорили о политике и, относясь к Самгину с любопытством, утомлявшим его, в то же время говорили, что обыски и аресты - чистейшая выдумка жандармов, пожелавших обратить на себя внимание высшего начальства. Раздражал Дронов назойливыми расспросами, одолевал Иноков внезапными визитами, он приходил почти ежедневно и вел себя без церемонии, как в трактире. Все это заставило Самгина уехать в Москву, не дожидаясь возвращения матери и Варавки.

В Москве он прожил половину зимы одиноко, перебирая и взвешивая в памяти все, что испытано, надумано, пытаясь отсеять нужное для него. Но все казалось ненужным, а жизнь вставала пред ним, точно лес, в котором он должен был найти свою тропу к свободе от противоречий, от разлада с самим собою. В театрах, глядя на сцену сквозь стекла очков, он думал о необъяснимой глупости людей, которые находят удовольствие в зрелище своих страданий, своего ничтожества и неумения жить без нелепых драм любви и ревности. Посещал университет, держась в стороне от студенчества, всегда чем-то взволнованного.

Профессоров Самгин слушал с той. же скукой, как учителей в гимназии. Дома, в одной из чистеньких и удобно обставленных меблированных комнат Фелицаты Паульсен, пышной дамы лет сорока, Самгин записывал свои мысли и впечатления мелким, но четким почерком на листы синеватой почтовой бумаги и складывал их в портфель, подарок Нехаевой. Не озаглавив свои заметки, он красиво, рондом, написал на первом их листе:

только тогда свободен,

когда он совершенна одинок".

Писал он немного, тщательно обдумывая фразы и подчинял их одному дальновидному соображению - он не забывал, что заметки его однажды уже сослужили ему неплохую службу.

"Профессор Азбукин презирает студентов, как опытный соблазнитель наивных девиц, но не может не кокетничать с ними либерализмом", - записывал он.

Позаимствовав у Робинзона незатейливое остроумие, он дал профессорам глумливые псевдонимы: Словолюбов, Словотеков, Скукотворцев. Ему очень нравились краткие характеристики людей, пытавшихся белее дли менее усердно сделать из него человека такого же, как они.

"Поярков круто сворачивает к марксизму. В нем есть что-то напоминающее полуслепую, старую лошадь".

"Маракуев, после ареста, чувствует себя чиновником, неожиданно получившим орден".

Часы осенних вечеров и ночей наедине с самим собою, в безмолвной беседе с бумагой, которая покорно принимала на себя все и всякие слова, эти часы очень поднимали Самгина в его глазах. Он уже начинал думать, что из всех людей, знакомых ему, самую удобную и умную позицию в жизни избрал смешной, рыжий Томилин.

"Почему я должен перетряхивать в себе весь этот словесный хаос? Чего я хочу?"

И пробуждалась привычка к женщине. Он, уже давно отдохнув от Лидии, вспоминал о кратком романе с нею, как о сновидении, в котором неприятное преобладало над приятным. Но, вспоминая, он каждый раз находил в этом романе обидную незаконченность и чувствовал желание отомстить Лидии за то, что она не оправдала смутных его надежд нa нее, его представления о ней, и за та, что она чем-то испортила в нем вкус женщины. Он так и определял: вкус, ибо находил, что после Лидии в его отношение к женщине вошло что-то горькое, едкое. Несколько встреч с Варварой убедили его в этом. Он встретил ее в первый же месяц жизни в Москве, и, хотя эта девица была не симпатична ему, он был приятно удивлен радостью, которую она обнаружила, столкнувшись с ним в фойе театра.

- Как не стыдно! - воскликнула она, держа его руку. - Приехал и - глаз не кажет, злодей!

Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она говорила так громко, как будто все люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее, о Маракуеве, просидевшем в тюрьме тринадцать дней, после чего жандармы извинились пред ним, о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.

Очень скоро у Самгина сложилось отношение к Варваре, забавлявшее его. Она похудела, у нее некрасиво вытянулась шея, а лицо стало маленьким и узким оттого, что она, взбивая жестковатые волосы свои, сделала себе прическу женщины из племени кафров. Дома она одевалась в какие-то хитоны с широкими рукавами, обнажавшими руки до плеч, двигалась скользящей походкой, раскачивая узкие бедра, и, очевидно, верила, что это у нее выходит красиво. Говорила несколько в нос, сильно, по-московски подчеркивая звук а. Она казалась еще более искаженной театральностью и более смешной в ее преклонении пред знаменитыми женщинами. Забавно было наблюдать колебание ее симпатии между madame Рекамье и madame Poлан, портреты той и другой поочередно являлись на самом видном месте среди портретов других знаменитостей, и по тому, которая из двух француженок выступала на первый план, Самгин безошибочно определял, как настроена Варвара: и если на видном месте являлась Рекамье, он говорил, что искусство - забава пресыщенных, художники - шуты буржуазии, а когда Рекамье сменяла madame Po-лан, доказывал, что Бодлер революционнее Некрасова и рассказы Мопассана обнажают ложь и ужасы буржуазного общества убедительнее политических статей. Он сознавал, что его доводы неостроумны, насмешки грубоваты и плохо замаскированы, но это не смущало его.

Варвара слушала, покусывая свои тонкие, неяркие губы, прикрыв зеленоватые глаза ресницами, она вытягивала шею и выдвигала острый подбородок, как будто обиженно и готовясь возражать, но - не возражала, а лишь изредка ставила вопросы, которые Самгин находил глуповатыми и обличавшими ее невежество. И все более часто она, вздыхая, говорила:

- Какой вы сложный, неуловимый! Трудно привыкнуть к вам. Другие, рядом с вами, - точно оперные певцы: заранее знаешь все, что они будут петь.


1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
22 23 24
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15
16 17 18 19 20 21
Примечания
Раздел сайта: