II
Только в девятую годовщину смерти отца Артамоновы кончили строить церковь и освятили её во имя Ильи Пророка. Строили семь лет; виновником медленности этой был Алексей.
- Бог - подождёт, ему спешить некуда, - бойко, нехорошо шутил он и дважды израсходовал кирпич для храма, один раз - на третий корпус фабрики, другой - на больницу.
После освящения, отслужив панихиду над могилами отца и детей своих, Артамоновы подождали, когда народ разошёлся с кладбища, и, деликатно не заметив, что Ульяна Баймакова осталась в семейной ограде на скамье под берёзами, пошли не спеша домой; торопиться было некуда, торжественный обед для духовенства, знакомых и служащих с рабочими назначен в три часа.
День - серенький; небо, по-осеннему, нахмурилось; всхрапывал, как усталая лошадь, сырой ветер, раскачивая вершины ельника, обещая дождь. На рыжей полосе песчаной дороги качались тёмненькие фигурки людей, сползая к фабрике; три корпуса её, расположенные по радиусу, вцепились в землю, как судорожно вытянутые красные пальцы.
Алексей, махнув палкой, сказал:
- Радовался бы покойник отец, видя, как мы действуем!
- Огорчился бы, когда царя убили, - ответил, подумав, Пётр, не желая поддакивать брату.
- Ну, огорчаться он не очень любил. И жил не царёвым умом, своим.
Поглубже натянув картуз, Алексей остановился, взглянул на женщин; его жена, маленькая, стройная, в простеньком, тёмном платье, легко шагая по размятому песку, вытирала платком свои очки и была похожа на сельскую учительницу рядом с дородной Натальей, одетой в чёрную, шёлковую тальму со стеклярусом на плечах и рукавах; тёмно-лиловая головка красиво прикрывала её пышные, рыжеватые волосы.
- Хорошеет всё жена у тебя.
Пётр промолчал.
- А Никита опять не приехал на годовщину. Сердится, что ли, на нас?
В сырые дни у Алексея побаливала грудь и нога; он шёл прихрамывая, опираясь на палку. Ему хотелось сгладить унылое впечатление панихиды и печаль серенького дня; упрямый во всём, он хотел заставить брата говорить.
- Тёща осталась на могиле поплакать. Всё ещё помнит. Хорошая старуха. Я шепнул Тихону, чтоб он подождал и проводил её; она жалуется на одышку, ходить трудно, говорит.
Артамонов старший негромко и принуждённо повторил:
- Трудно.
- Тихона рассчитать надо, - ответил Пётр, глядя вбок, на холмы, сердито ощетиненные ёлками.
- За что? - удивлённо спросил брат. - Мужик честный, аккуратен, не ленив...
- Дурак, - добавил Пётр.
Подошли женщины; Ольга приятным голосом, неожиданно сильным для её маленького тела, сказала мужу:
- Уговариваю Наташу, чтоб она отдала Илью в гимназию, а она - боится.
Беременная Наталья шагала сытой уткой, переваливаясь с ноги на ногу; тоном старшей, медленно и в нос, она выговорила:
- А по-моему - гимназия мода вредная. Вот Елена такими словами письма пишет, что и не поймёшь.
- Учить всех, учить! - строго заявил Алексей, сняв картуз, отирая вспотевший лоб и преждевременную лысину; она всползала от висков к темени острыми углами, сильно удлинив его лицо.
Вопросительно поглядывая на мужа, Наталья спорила:
- Помялов верно говорит: от ученья люди дичают.
- Да, - сказал Пётр.
- Вот видите! - удовлетворённо воскликнула Наталья, но муж задумчиво добавил:
- Надо учить.
Брат и Ольга засмеялись; Наталья упрекнула их:
- Что это вы? Забыли? С панихиды идёте.
Взяв её под руки, они пошли быстрее, а Пётр замедлил шаг:
- Я подожду мать.
Его огорчил неприятный человек Тихон Вялов. Перед панихидой, стоя на кладбище, разглядывая вдали фабрику, Пётр сказал вслух, сам себе, не хвастаясь, а просто говоря о том, что видел:
- Разрослось дело.
И тотчас услыхал за плечом своим спокойный голос бывшего землекопа:
Пётр ничего не сказал ему, даже не оглянулся, но явная и обидная глупость слов дворника возмутила его. Человек работает, даёт кусок хлеба не одной сотне людей, день и ночь думает о деле, не видит, не чувствует себя в заботах о нём, и вдруг какой-то тёмный дурак говорит, что дело живёт своей силой, а не разумом хозяина. И всегда человечишка этот бормочет что-то о душе, о грехе.
Артамонов присел у дороги на старый пень срубленной сосны, подёргал себя за ухо и вспомнил, как однажды он пожаловался Ольге:
«О душе подумать некогда».
Он услышал странный вопрос:
- Разве душа живёт отдельно от тебя?
В этих словах ему почудилась бабья шутка, но птичье лицо Ольги было серьёзно; тёмненькие глаза её сияли за стёклами очков ласково.
- Не понимаю, - сказал он.
- А я не понимаю, когда о душе говорят отдельно от человека, как будто о сироте-приёмыше.
- Не понимаю, - повторил Пётр и утратил желание говорить с этой женщиной; очень чужая, мало понятная ему, она всё-таки нравилась своей простотой, но внушала опасение, что под видимой простотой её скрыта хитрость. А Тихон Вялов всегда не нравился ему. Неприятно было видеть это скуластое, пятнистое лицо, странные глаза и прилипшие к черепу уши, спрятанные в рыжеватых волосах, эту туго растущую бороду, походку Тихона, не быструю, но спорую, и всё его неуклюжее, коренастое тело. Неприятно и как будто завидно было его спокойствие; даже аккуратность в работе раздражала. Работал Тихон, как машина, и почти никогда не давал повода упрекнуть его в чём-либо, но и это возбуждало досаду. И всё более неприятно было видеть, что человек этот, с каждым годом глубже врастая в хозяйство, видимо, чувствует себя необходимой спицей в колесе жизни Артамоновых. Странно, что дети любят его так же, как собаки и лошади. Старый волкодав Тулун, посаженный на цепь и озлобленный этим, никого, кроме Тихона, не подпускал к себе, а старший сын, своенравный Илья, послушен дворнику больше, чем отцу и матери.
Чтоб убрать Вялова с глаз, Артамонов предлагал ему место церковного сторожа, лесника, - Тихон отрицательно мотал тяжёлой головою:
- Не гожусь я для этого. А если надоел тебе, - отдохни, отпусти меня на месяц, я к Никите Ильичу схожу.
Именно так он и сказал: отдохни. Это слово, глупое и дерзкое, вместе с напоминанием о брате, притаившемся где-то за болотами, в бедном лесном монастыре, вызывало у Пётра тревожное подозрение: кроме того, что Тихон рассказал о Никите, вынув его из петли, он, должно быть, знает ещё что-то постыдное, он как будто ждёт новых несчастий, мерцающие его глаза внушают:
«Не трогай меня, я тебе нужен».
Он уже трижды ходил в монастырь: повесит за спину себе котомку и, с палкой в руке, уходит не торопясь; казалось - он идёт по земле из милости к ней, да и всё он делает как бы из милости.
Возвратясь, Тихон отвечал на расспросы о Никите туго, невразумительно; всегда думалось, что он говорит не всё, что знает.
- Здоров. В почёте. За поклоны, за гостинцы - благодарить велел.
- Что ж он говорит? - допытывался Пётр.
- А что монаху говорить?
- Ну, всё-таки? - нетерпеливо допрашивал Алексей.
- Насчёт бога. Погодой интересуется, дожди, говорит, не вовремя идут. На комара жалуется; комаров у них там многовато. Про вас спрашивал.
- Заботится, жалеет.
- Нас? За что?
- За всё. Вот - вы бегом живёте, а он остановился, ну и жалеет вас за беспокойство ваше.
Алексей хохотал, вскрикивая:
- Экая ерунда!
Зрачки Тихона таяли, глаза пустели.
- Ведь я не знаю, как он думает, я сказываю, что он говорил. Я - простой.
- Да, прост! - насмешливо соглашался Алексей. - Вроде Антона-дурака.
Ветер обдал Петра Артамонова душистым теплом, и стало светлее; из глубочайшей голубой ямы среди облаков выглянуло солнце. Пётр взглянул на него, ослеп и ещё глубже погрузился в думы свои.
Было что-то обидное в том, что Никита, вложив в монастырь тысячу рублей и выговорив себе пожизненно сто восемьдесят в год, отказался от своей части наследства после отца в пользу братьев.
- Что это за подарки? - ворчал Пётр, но Алексей - обрадовался:
- А куда ему деньги? Дармоедам, монахам на жир? Нет, он хорошо решил. У нас - дело, дети.
Наталья даже умилилась.
- Всё-таки не забыл он вину свою перед нами! - удовлетворённо сказала она, сгоняя пальцем одинокую слезу с румяной щеки. - Вот и приданое Елене.
На душу Пётра поступок брата лёг тенью, - в городе говорили об уходе Никиты в монастырь зло, нелестно для Артамоновых.
С Алексеем Пётр жил мирно, хотя видел, что бойкий брат взял на себя наиболее лёгкую часть дела: он ездил на нижегородскую ярмарку, раза два в год бывал в Москве и, возвращаясь оттуда, шумно рассказывал сказки о том, как преуспевают столичные промышленники.
- Парадно живут, не хуже дворян.
- Барином жить - просто, - намекал Пётр, но, не поняв намёка, брат восхищался:
- Домище сгрохает купец, так это - собор! Дети образованные.
Хотя он сильно постарел, но к нему вернулась юношеская живость, и ястребиные глаза его блестели весело.
Пётр замечал в нём сходство с отцом, но Алексей становился всё более непонятен ему.
- Я человек хворый, - всё ещё напоминал он, но здоровья не берёг, много пил вина, азартно, ночами, играл в карты и, видимо, был нечистоплотен с женщинами. Что в его жизни главное? Как будто - не сам он и не гнездо его. Дом Баймаковой давно требовал солидного ремонта, но Алексей не обращал на это внимания. Дети рождались слабыми и умирали до пяти лет, жил только Мирон, неприятный, костлявый мальчишка, старше Ильи на три года. И Алексей и жена его заразились смешной жадностью к ненужным вещам, комнаты у них тесно набиты разнообразной барской мебелью, и оба они любили дарить её; Наталье подарили забавный шкаф, украшенный фарфором, тёще - большое кожаное кресло и великолепную, карельской берёзы с бронзой, кровать; Ольга искусно вышивала бисером картины, но муж привозил ей из своих поездок по губернии такие же вышивки.
- Чудишь ты, - сказал Пётр, получив подарок брата, монументальный стол со множеством ящиков и затейливой резьбой, но Алексей, хлопая по столу ладонью, кричал:
- Поёт! Таким штукам больше не быть, в Москве это поняли!
- Ты бы лучше серебро покупал, у дворян серебра много...
- Дай срок - всё купим! В Москве...
Если верить Алексею, то в Москве живут полуумные люди, они занимаются не столько делами, как все, поголовно, стараются жить по-барски, для чего скупают у дворянства всё, что можно купить, от усадеб до чайных чашек.
Сидя в гостях у брата, Пётр всегда с обидой и завистью чувствовал себя более уютно, чем дома, и это было так же непонятно, как не понимал он, что нравится ему в Ольге? Рядом с Натальей она казалась горничной, но у неё не было глупого страха пред керосиновыми лампами, и она не верила, что керосин вытапливают студенты из жира самоубийц. Приятно слушать её мягкий голос, и хороши её глаза; очки не скрывают их ласкового блеска, но о делах и людях она говорит досадно, ребячливо, откуда-то издали; это удивляло и раздражало.
- Что ж у тебя - виноватых нет, что ли? - насмешливо спрашивал Пётр, она отвечала:
- Виноватые есть, да я судить не люблю.
Пётр не верил ей.
С мужем она обращалась так, как будто была старше и знала себя умнее его. Алексей не обижался на это, называл её тётей и лишь изредка, с лёгкой досадой, говорил:
- Перестань, тётя, надоело! Я больной человек, меня побаловать не вредно.
- Достаточно избалован, будет уж!
Она улыбалась мужу улыбкой, которую Пётр хотел бы видеть на лице своей жены. Наталья - образцовая жена, искусная хозяйка, она превосходно солила огурцы, мариновала грибы, варила варенья, прислуга в доме работала с точностью колёсиков в механизме часов; Наталья неутомимо любила мужа спокойной любовью, устоявшейся, как сливки. Она была бережлива.
- Сколько теперь у нас в банке-то? - спрашивала она и тревожилась: - Ты гляди, хорош ли банк, не лопнул бы!
Когда она брала в руки деньги, красивое лицо её становилось строгим, малиновые губы крепко сжимались, а в глазах являлось что-то масляное и едкое. Считая разноцветные, грязные бумажки, она трогала их пухлыми пальцами так осторожно, точно боялась, что деньги разлетятся из-под рук её, как мухи.
- Как вы - доходы-то делите с Алексеем? - спрашивала она в постели, насытив Петра ласками. - Не обсчитывает он тебя? Он - ловкий! Они с женой жадные. Так и хватают всё, так и хватают!
Она чувствовала себя окружённой жуликами и говорила:
- Никому, кроме Тихона, не верю.
- Дурак - да совестлив.
Когда Пётр впервые посетил с ней нижегородскую ярмарку и, поражённый гигантским размахом всероссийского торжища, спросил жену:
- Каково, а?
- Очень хорошо, - ответила она. - Всего много, и всё дешевле, чем у нас.
Затем она начала считать, что следует купить:
- Мыла два пуда, свеч ящик, сахару мешок да рафинаду...
Сидя в цирке, она закрывала глаза, когда на арену выходили артисты.
- Ах, бесстыжие, ах, голяшки! Ой, хорошо ли мне глядеть на них, хорошо ли для ребёнка-то? Не водил бы ты меня на страхи эти, может, я мальчиком беременна!
В такие минуты Пётр Артамонов чувствовал, что его душит скука, зеленоватая и густая, как тина реки Ватаракши, в которой жила только одна рыба - жирный, глупый линь.
Наталья всё так же много и деловито молилась, а помолясь и опрокинувшись в кровать, усердно вызывала мужа к наслаждению её пышным телом. От кожи её пахло чуланом, в котором хранились банки солений, маринадов, копчёной рыбы, окорока. Пётр нередко и всё чаще чувствовал, что жена усердствует чрезмерно, ласки её опустошают его.
- Отстань, устал я, - говорил он.
- Ну, спи с богом, - покорно отзывалась жена и, быстро заснув, удивлённо приподнимала брови, улыбалась, как бы глядя закрытыми глазами на что-то очень хорошее и никогда не виданное ею.
В те часы, когда Пётр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья нежеланна ему, он заставлял себя вспоминать её в жуткий день рождения первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час её страданий, когда тёща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искажённые лютой болью глаза, растрёпанная, потная и непохожая на себя, жена встретила его звериным воем:
- Петя, прощай, умираю. Мальчик будет... Пётр, прости...
Губы её, распухшие от укусов, почти не шевелились, и слова шли как будто не из горла, а из опустившегося к ногам живота, безобразно вздутого, готового лопнуть. Посиневшее лицо тоже вздулось; она дышала, как уставшая собака, и так же высовывала опухший, изжёванный язык, хватала волосы на голове, тянула их, рвала и всё рычала, выла, убеждая, одолевая кого-то, кто не хотел или не мог уступить ей:
- М-мальчика...
День был ветреный, за окном тряслась и шумела черёмуха, на стёклах трепетали тени, Пётр увидел их прыжки, услыхал шорох и, обезумев, крикнул:
- Окно занавесьте! Не видите?
И в страхе убежал, сопровождаемый визгом женщины:
- И - и - у - у...
- Мальчик. Сын.
Он наклонился, приложил щёку к плечу её, забормотал:
- Ну, мать, этого я тебе не забуду до гроба, так и знай! Ну, спасибо...
Впервые он назвал её матерью, вложив в это слово весь свой страх и всю радость; она, закрыв глаза, погладила голову его тяжёлой, обессиленной рукою.
- Богатырь, - сказала рябая, носатая акушерка, показывая ребёнка с такой гордостью, как будто она сама родила его. Но Пётр не видел сына, пред ним всё заслонялось мёртвым лицом жены, с тёмными ямами на месте глаз:
- Не умрёт?
- Н-ну, - громко и весело сказала рябая акушерка, - если б от этого умирали, тогда и акушерок не было бы.
Теперь богатырю шёл девятый год, мальчик был высок, здоров, на большелобом, курносом лице его серьёзно светились большие, густо-синие глаза, - такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год родился ещё сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
Однажды Пётр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому корыту колесо тачки.
- Это что будет?
- Пароход.
- Не поедет.
- У меня - поедет!- сказал сын задорным тоном деда. Пётр не мог убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
«Дедушкин характер».
Илья был непреклонен в достижении своих целей, но всё-таки ему не удалось устроить пароход из корыта и двух колёс тачки. Тогда он нарисовал колёса углём на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду и погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим бельё:
- Эй, бабы! Вытащите, а то утону...
Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлёпала, с этого дня он стал смотреть на неё такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю сестрёнку Таню. Он был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал, рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это, отец думал:
«Толк будет. Строитель».
Иногда Илья целые дни не замечал отца и вдруг, являясь в контору, влезал на колени, приказывал:
- Расскажи чего-нибудь.
- Мне тоже некогда.
Усмехаясь, отец отодвигал в сторону бумаги.
- Ну, вот: жили-были мужики...
- Про мужиков я всё знаю; смешное расскажи.
Смешного отец не знал.
- Ты поди к бабушке.
- Она сегодня чихает.
- Ну - к матери.
- Она меня мыть будет.
Артамонов смеялся; сын был единственным существом, вызывавшим у него хороший, лёгкий смех.
- Тогда я пойду к Тихону, - заявлял Илья, пытаясь соскочить с колен отца, но тот удерживал его.
- А что Тихон говорит?
- Всё.
- Что однако?
- Он всё знает, он в Балахне жил. Там баржи строят, лодки...
Когда Илья свалился откуда-то, разбив себе лицо, мать, колотя его, кричала:
- Не лазай по крышам, уродушкой будешь, горбатым!
Багровый от обиды, сын не заплакал, но пригрозил матери:
- Ещё я тебе помру, когда бить будешь!
Об этой угрозе она сказала отцу, он усмехнулся:
Сын пришёл, встал у косяка двери, заложив руки за спину; не чувствуя ничего к нему, кроме любопытства и волнующей нежности, Пётр спросил:
- Ты что это матери грубишь?
- Я не дурак, - сердито ответил сын.
- Как же не дурак, если грубишь?
- Так она - дерётся. Тихон сказал: только дураков бьют.
- Тихон? Тихон сам...
Но Пётр почему-то остерёгся назвать дворника дураком; он шагал по комнате, присматриваясь к человеку у двери, не зная - что сказать?
- Ты вот тоже брата Якова бьёшь.
- Он - дурак. Ему - не больно, он толстый.
- Что же: толстый, так - надо бить?
- Он жадный.
Пётр чувствовал, что не умеет учить сына и что сын понимает это. Может быть, было бы проще и полезнее натрепать ему уши, но не поднималась рука над этой тревожно милой, вихрастой головою. Даже и думать о наказании неловко было под пристальным, ожидающим взглядом родных, синих глаз. И солнце мешало; всегда выходило как-то так, что Илья наиболее отчаянно шалил в солнечные дни. Говоря мальчику обычные слова увещаний, Пётр вспоминал время, когда он сам выслушивал эти же слова и они не доходили до сердца его, не оставались в памяти, вызывая только скуку и лишь ненадолго страх. А побои, даже и заслуженные, трудно забыть, это Пётр Артамонов тоже хорошо знал.
Второй сын Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на мать. Он много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить слёзы, пыхтел, надувая щёки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив, много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал или жаловался:
- Мама, мне скушно!
Дочь Елена приезжала домой только летом, она была какая-то чужая барышня.
Семи лет Илья начал учиться грамоте у попа Глеба, но узнав, что сын конторщика Никонова учится не по псалтырю, а по книжке с картинками «Родное слово», сказал отцу:
- Я не стану учиться, у меня язык болит.
Нужно было долго и ласково расспрашивать его, прежде чем он объяснил:
- Паша Никонов учится по родному, а я по чужому.
Но иногда этот очень живой мальчик, запнувшись за что-то, часами одиноко сидел на холме под сосною, бросая сухие шишки в мутно-зелёную воду реки Ватаракши.
же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.
Вялов приближался, ведя под руку тёщу, рассказывая:
- Мы, Вяловы, большая семья...
- Что же ты со своими не живёшь? - спросил Пётр, подходя к Баймаковой, взяв её под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник равнодушно ответил:
- Да уж нет их никого, своих-то, всех извели.
- Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец - тоже причастный бунту - с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лёд, утонул. Потом было ещё двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей...
- А где брат? - спросила Ульяна, мигая опухшими от слёз глазами.
- Его убили.
- Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, - сердито сказал Артамонов.
Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил его в сторону. Минуты две шли молча.
- А кто убил брата? - вдруг спросил Артамонов.
- Кто убивает? Человек убивает, - спокойно сказал Тихон, а Баймакова, вздохнув, добавила:
- Молния тоже...
шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землёй вместе со стружкой, кострикой (кора, луб конопли, льна – Ред.), перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и прятался в лесах, ещё жарче раздувая пожары.
На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у баб хворали дети. Весёлый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребёнка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.
- Гулянье надо устроить, - настаивал Алексей, - повеселить надо, подбодрить народ!
Уезжая с женою на ярмарку, он ещё раз посоветовал:
- Устрой гулянье - оживут люди! Ты - верь: веселье - от всех бед спасенье!
Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
- Ну?
Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
- Слышу.
ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.