После молебна бабы вынесли на улицу посёлка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краёв полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомлённых людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, посёлок загудел весёлыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодёжи.
За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по домам, молодёжь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника Серафима. Его синяя пестрядинная (грубая пеньковая ткань, пёстрая или полосатая, «матрасная» - Ред.) рубаха и такие же порты, многократно стираные, стали голубыми, пьяненькое, розовое личико с острым носом восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В этом весёлом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то небесно-радостное, какой-то лёгкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на острые свои колена, перебирая струны тёмными пальцами, изогнутыми, точно коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и гнусаво, в нос:
А и вот вам, люди, сказ на забаву Да премудрости вашей на разгадку!
И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его, шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завёл ещё более высоко и уныло:
Да вот сидит Христос в светлом рае, Во душистой, небесной прохладе, Под высокой, златоцветной липой, Восседает на лыковом престоле. Раздаёт он серебро и злато, Раздаёт драгоценное каменье, Всё богатым людям в награду, За то, что они, богатеи, Бедному люду доброхоты, Бедную братию любят, Нищих, убогих сыто кормят.
Он снова подмигнул девкам и вдруг перевёл голосишко на плясовой лад, а дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями, взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.
А кто серебро возьмёт, - Тому ноги отшибёт! А кто золото возьмёт, - Того пламенем сожжёт! А яхонты, жемчуга Всё бельмами на глаза!..
Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:
С моря быстрые кораблики бегут, Красным девушкам подарочки везут!
А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:
От Пашки – Палашке Рогож на рубашки; От Терёшки – Матрёшке Две берёзовы серёжки.
Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:
- Зинаидка - распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.
- Зачем? - недогадливо спросил Илья.
- Ну, знаешь!
Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.
в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, - как будто жалуясь на всех людей.
Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.
Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
- В посёлок-то пойдём? - спросила мать.
- Да; пойду оденусь, - сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.
- Ты что? - ласково спросил отец, - сын тоже спросил, глядя в глаза его:
- Ты Зинаиду тискал или не тискал?
Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот - сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:
- Я - не верю, я только спрашиваю.
Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.
- Поди сюда, - сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.
- Ты что сказал?
- Это Павлушка говорит, а я не верю.
- Не веришь? Так.
Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное - бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:
- Не слушай дураков, не слушай!
И, оттолкнув, приказал:
- Ступай. Сиди в своей горнице. И - сиди там. Да.
Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:
«Не плачет. Я его - не больно».
Он попробовал рассердиться:
Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.
«Впервые побил, - думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. – А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били».
Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и дор`огой тихонько сказал Никонову:
- Пасынок твой моему Илье глупости внушает...
- Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.
- Ты ему придержи язык, - добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:
«Вот как просто».
Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:
Ой, кто это идёт? Это - сам идёт! А кого же он ведёт? Самоё ведёт!
Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:
- Мы тобой довольны. Мы - довольны.
Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:
- У Артамоновых забота о людях барская!
А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:
- Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!
- Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:
- Ты гляди, как старичок пляшет...
Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:
Эх, притопывай, нога! Притопывай чаще! Лапоть легче сапога, Баба - девки - слаще!
Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:
И думал:
«Жаль, не видит Илья, как чествуют отца».
У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:
- Детскую больницу надо вдвое расширить.
Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.
- Слышали? Валяй - ура, хозяину!
Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:
- Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!
Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:
- Архиерейская встреча...
- Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.
Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:
- Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост остался, - как быть?
Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:
- Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.
- Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.
В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:
«Растёт число народа. Видел бы отец...»
Вдруг жена пожалела:
- Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.
Ходит мимо, Смотрит мило, Видно, хочет, Ах, полюбить!
«Халда, - подумал он. - И песня плохая».
Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:
- Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.
Он пошёл быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь спать, чистил свой жёлтый нос.
- Ну что, сидишь?
Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.
- То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.
Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб напомнить о трёпке.
- Зачем гнёшься? Держи голову прямо.
Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по жёрдочкам, негромко посвистывая.
«Сердится», - подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем в подушку. – Пустяки слушать не надо.
Илья спросил:
- А как же, когда говорят?
Его серьёзный, хороший голос обрадовал отца, Пётр заговорил более ласково и храбро:
- Говорят, а ты - не слушай! Ты - забывай! Скажут при тебе пакость, а ты - забудь.
- Ты забываешь?
- Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?
Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал, что все они не нужны, и, быстро запутавшись в тёмной мудрости простых слов, сказал, вздохнув:
- Поди ко мне.
- Ты что капризничаешь? Погляди на меня.
Илья взглянул прямо в глаза, но это вышло ещё хуже, потому что он спросил:
- За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.
Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын каким-то чудом встал вровень с ним, сам поднялся до значительности взрослого или принизил взрослого до себя.
«Не по возрасту обидчив», - мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.
- Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт - не так обидно, а вот чужой - это горестно. Родная рука – легка!
Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.
- Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. - Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?
- Хочу.
- Ну, вот...
Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?
- Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.
- Его никто не любит.
- И не за что, такого гнилого.
Сойдя к себе, стоя пред окном, Артамонов задумался: нехорошо у него вышло с сыном.
«Избаловал я его. Не боится он».
Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко прозвучали слова Тихона:
- Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты - дома? Учиться поедешь? Это хорошо. «Неучёный – что нерожёный», вот как говорят. Ну, мне без тебя скушно будет, дитя.
Артамонову захотелось крикнуть:
«Врёшь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая душа», - подумал он со злостью.
погасла в спальне лампада; к синеватому огоньку её Пётр до того привык, что в бесконечные ночи просыпался, если огонёк почему-нибудь угасал.
Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась, выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил Никонову.
- Ты что ж это как озоруешь? - спросил отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как много места в душе занимает этот маленький человек.
«Неужто отец тоже вот так беспокоился за меня?»
Память уверенно отвечала, что он никогда не чувствовал в своём отце близкого, любимого человека, а только строгого хозяина, который гораздо более внимательно относился к Алексею, чем к нему.
«Что ж я, добрее отца?» - спрашивал себя Артамонов и недоумевал, не зная - добрый он или злой? Думы мешали ему, внезапно возникая в неудобные часы, нападая во время работы. Дело шумно росло, смотрело на хозяина сотнями глаз, требовало постоянно напряжённого внимания, но лишь только что-нибудь напоминало об Илье - деловые думы разрывались, как гнилая, перепревшая основа, и нужно было большое усилие, чтоб вновь связать их тугими узлами. Он пытался заполнить пустоту, образованную отсутствием Ильи, усилив внимание к младшему сыну, и с угрюмой досадой убеждался, что Яков не утешает его.
- Тятя, купи мне козла, - просил Яков; он всегда чего-нибудь просил.
- Зачем козла?
- Я буду верхом кататься.
- Плохо выдумал. Это ведьмы на козлах ездят.
- А Еленка подарила мне книжку с картинками, так там на козле мальчик хороший...
Отец думал:
«Илья картинке не поверил бы. Он бы сейчас пристал: расскажи про ведьму».
Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек, жаловался:
- Обижают.
Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в посёлке, а этот труслив, ленив, всегда что-то сосёт, жуёт. Иногда в поступках Якова замечалось что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока, задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.
- А я видел, что прольёшь, - широко улыбаясь, похвастался Яков.
- Видел, а - молчал; это нехорошо, - заметил отец. - Вот мать ноги обварила.
Мигая и посапывая, Яков продолжал безмолвно жевать, а через несколько дней отец услышал, что он говорит кому-то на дворе, захлёбываясь словами:
- Я видел, что он его бить хочет; идёт, идёт, подошёл, да сзади ка-ак даст!
Выглянув в окно, Артамонов увидал, что сын, размахивая кулаком, возбуждённо беседует с дрянненьким Павлушкой Никоновым. Он позвал Якова, запретил ему дружить с Никоновым, хотел сказать что-то поучительное, но, взглянув в сиреневые белки с какими-то очень светлыми зрачками, вздохнув, отстранил сына:
Осторожно, как по скользкому, Яков пошёл, прижав локти к бокам, держа ладони вытянутыми, точно нёс на них что-то неудобное, тяжёлое.
«Неуклюж. Глуповат», - решил отец.
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она любила лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери:
- Теперь так не делают. Это уже вышло из моды.
Когда отец сказал ей: «Ты что же, учёная, не взглянешь, как тебе на рубахи полотно ткут?» - она ответила:
- Пожалуйста.
Надела праздничное платье, взяла зонтик, подарок дяди Алексея, и, покорно шагая вслед за отцом, внимательно следила: не задеть бы платьем за что-нибудь. Несколько раз чихнула, а когда рабочие желали ей доброго здоровья, она, краснея, молча, без улыбки на лице, важно надутом, кивала им головою. Отец рассказывал ей о работе, но, скоро заметив, что она смотрит не на станки, а под ноги себе, замолчал, почувствовав себя обиженным равнодушием дочери к его хлопотливому делу. Выйдя из ткацкой на двор, он всё-таки спросил:
- Ну что?
- Пыльно очень, - ответила она, осматривая своё платье.
- Немного видела, - усмехнулся Пётр и с досадой закричал:
- Да что ты всё подол поднимаешь? Двор чистый, а подол и так короток.
Она испуганно отняла два пальчика, которыми поддерживала юбку, и сказала виновато:
- Маслом очень пахнет.
Его особенно раздражали эти её два пальчика, и Артамонов ворчал:
- Гляди, двумя-то пальцами немного возьмёшь!
В ненастный день, когда она читала, лёжа на диване, отец, присев к ней, осведомился, что она читает?
- Об одном докторе.
- Так. Наука, значит.
Но заглянув в книгу, возмутился.
- Что же ты врёшь? Это - стихи. Разве науку стихами пишут?
этой сказки, но было смешно и досадно слышать, что дочь говорит поучающим тоном, это мешало понимать.
- Доктор - пьяница был?
Он видел, что его вопрос сконфузил Елену, и, уже не слушая её пояснений, сказал, сердясь:
- Путаница какая-то. Басня. Доктора в чертей не верят. Откуда у тебя книга?
- Механик дал.
Пётр вспомнил, как иногда Елена задумчиво смотрит серыми глазами кошки на что-то впереди себя, и нашёл нужным предупредить дочь:
- Коптев тебе не пара, ты с ним не очень хихикай.
Да, Елена и Яков были скучнее, серей Ильи, он всё лучше видел это. И не заметил, как постепенно на месте любви к сыну у него зародилась ненависть к Павлу Никонову. Встречая хилого мальчика, он думал:
«Из-за такого паршивца...»
Мальчик был физически противен ему. Ходил Никонов согнув спину, его голова тревожно вертелась на тонкой шее; даже когда мальчик бежал, Артамонову казалось, что он крадётся, как трусливый жулик. Он много работал, чистил сапоги и платье вотчима, колол и носил дрова, воду, таскал из кухни вёдра помой, полоскал в реке пелёнки своего брата. Хлопотливый, как воробей, грязненький, оборванный, он заискивающе улыбался всем какой-то собачьей улыбкой, а видя Артамонова, ещё издали кланялся ему, сгибая гусиную шею, роняя голову на грудь. Артамонову почти приятно было видеть мальчика под осенним дождём или зимою, когда Павел колол дрова и грел дыханием озябшие пальцы, стоя, как гусь, на одной ноге, поджимая другую, с которой сползал растоптанный, дырявый сапог. Он кашлял, хватаясь синими лапками за грудь, извиваясь штопором.
Узнав, что мальчик держит на чердаке бани две пары голубей, Артамонов приказал Тихону выпустить птиц и следить, чтоб мальчишка не лазил на чердак.
- Упадёт с крыши, разобьётся. Вон какой он гнилой.
Как-то вечером, войдя в контору, он увидал, что этот мальчик выскабливает с пола ножом и смывает мокрой тряпкой пролитые чернила.
- Кто пролил?
- Отец.
- А не ты?
- Ей-богу - не я!
- А отчего морда оплакана?
Стоя на коленях, подставив голову под удар, Павел не ответил, тогда Артамонов, придавив его взглядом, удовлетворённо сказал:
- Так тебе и надо.
Но вдруг, на минуту прозрев, он усмехнулся в бороду, почувствовав, как ребячлива и смешна эта неприязнь к ничтожному мальчишке.
- На, купи себе пряников.