Однажды поутру Илья только что проснулся и сидел на постели, думая, что вот опять день пришёл — нужно его прожить...
В дверь со двора постучали дробным, частым стуком.
Илья встал, думая, что это кухарка за самоваром пришла, отпер дверь и очутился лицом к лицу с горбуном.
— Эге-ге! — качая головой и улыбаясь, заговорил Терентий. — Девятый час, а у тебя, торговец, лавка не отперта!
Илья стоял пред ним, мешая ему войти в дверь, и тоже улыбался. Лицо у Терентия загорело, но как-то обновилось; глаза смотрели радостно и бойко. У ног его лежали мешки, узлы, и он сам среди них казался узлом.
- Пускай, что ли, в жильё-то!
Илья молча начал втаскивать узлы, а Терентий отыскал глазами образ, осенил себя крестом и, поклонясь, сказал:
— Слава тебе, господи, — вот я и дома! Ну, здравствуй, Илья!
Обнимая дядю, Лунёв почувствовал, что тело горбуна стало крепким, сильным.
— Умыться бы мне, — говорил Терентий, оглядывая комнату. Хождение с котомкой за плечами как будто оттянуло его горб книзу.
— Как поживаешь? — спрашивал он племянника, бросая пригоршнями воду на своё лицо.
Илье было приятно видеть дядю таким обновлённым. Он хлопотал около стола, приготовляя чай, но отзывался на вопросы горбуна сдержанно, осторожно.
— Ты — как?
— Я? Хорошо! — Терентий закрыл глаза и с довольной улыбкой покачал головой. —Так-то ли хорошо я сходил, — лучше не надо! Живой водицы испил, словом сказать...
Он уселся за стол, намотал свою бородку на палец и, склонив голову набок, стал рассказывать:
— Был я у Афанасья Сидящего и у переяславльских чудотворцев, и у Митрофания Воронежского, и у Тихона Задонского... ездил на Валаам остров... множество земли исходил. Многиим угодникам молился, а сейчас был: у Петра — Фавроньи в Муроме...
Должно быть, он испытывал большое удовольствие, перечисляя имена угодников и города, — лицо у него было сладкое, глаза смотрели гордо. Слова своей речи он произносил на тот певучий лад, которым умелые рассказчики сказывают сказки или жития святых.
— В пещерах святой лавры тишь стоит непоколебимая, тьма в них страховитая, а во тьме детскими глазыньками лампадочки блещут, и святым миром пахнет...
— Та-ак, — медленно протянул Илья. — Ну, что же — облегчился?
Терентий замолчал на минуту, потом, наклоняясь к Илье, пониженным голосом сказал ему:
— Примером скажу: как сапог ногу, жал мне сердце грех этот, невольный мой... Невольный, — потому, не послушал бы я в ту пору Петра, он бы меня — швырь вон! Вышвырнул бы... Верно?
— Верно! — согласился Илья.
— Ну вот!.. А как я пошёл... эдакая лёгкость на душе явилась... Иду и говорю: «Господи, видишь? Иду ко угодникам твоим...»
— Значит — рассчитался? — спросил Лунёв с улыбкой.
— Как он примет мою молитву — не ведаю! — сказал горбун, подняв глаза кверху.
— Да совесть-то как? Спокойна?
Терентий подумал, как бы прислушиваясь к чему-то, и сказал:
— Молчит...
Илья встал, подошёл к окну. Широкие ручьи мутной воды бежали около тротуара; на мостовой, среди камней, стояли маленькие лужи; дождь сыпался на них, они вздрагивали: казалось, что вся мостовая дрожит. Дом против магазина Ильи нахмурился, весь мокрый, стёкла в окнах его потускнели, и цветов за ними не было видно. На улице было пусто и тихо, — только дождь шумел и журчали ручьи. Одинокий голубь прятался под карнизом, усевшись на наличнике окна, и отовсюду с улицы веяло сырой, тяжёлой скукой.
«Осень начинается», — мелькнуло в голове Лунёва.
— Чем иным оправдаться можно, как не молитвой? — говорил Терентий, развязывая свой мешок.
— Просто очень, — хмуро заметил Илья, не оборачиваясь к дяде. — Согрешил, помолился — чист! Валяй опять — греши...
— За-ачем? Живи строго...
— Чего ради?
— А — совесть чистая?
— А что в ней толку?
— Н-ну-у... — неодобрительно протянул Терентий. —• Как ты это говоришь...
— Грех!
— Ну и грех...
— Наказан будешь!
— Нет...
Теперь он отвернулся от окна и смотрел в лицо Терентия. Горбун, чмокая губами, долго искал слова, чтобы возразить, и, найдя его, внушительно выговорил:
- Будешь!.. Вот я — согрешил и был наказан...
— Чем это? — угрюмо спросил Илья.
— Страхом! Жил и всё боялся — вдруг узнают?
— А я вот согрешил, а не боюсь, — объявил Илья, усмехаясь.
— Дуришь ты, — сказал Терентий строгим голосом.
— Не боюсь! Жить мне трудно однако...
— А-а! — воскликнул Терентий с торжеством. — Вот и наказание!
— За что? — крикнул Илья почти с бешенством. Челюсть у него тряслась. Терентий смотрел на него испуганно, помахивая в воздухе какой-то верёвочкой.
— Не кричи, не кричи! — говорил он вполголоса.
Но Илья кричал. Давно уже он не говорил с людьми и теперь выбрасывал из души всё, что накопилось в ней за эти дни одиночества.
— Не только грабь, — убивай! — ничего не будет! Некому наказывать... Наказывают неумеющих, а кто умеет — тот всё может делать, всё!
Вдруг за дверью что-то грохнуло, покатилось, затрещало и остановилось где-то близко, у самой двери. Они оба, вздрогнув, замолчали.
— Что это? — тихо и пугливо сказал горбун.
Илья подошёл к двери, отворил её и выглянул на двор. В комнату влетел тихий свист, хрип, шёпот, вихрь звуков.
Терентий присел на пол разбирать свои мешки, говоря:
— Нет, ты подумай! Ты такие слова кричишь, ой-ой, брат! Безбожием бога не прогневаешь, но себя погубишь... Слова — мудрые, — я дорогой слыхал их от одного человека... Сколько мудрости слышал я!
Он снова начал рассказывать о своём путешествии, искоса поглядывая на Илью. А Илья слушал его речь, как шум дождя, и думал о том, как он будет жить с дядей...
Зажили недурно. Терентий сделал себе из ящиков кровать между печью и дверью, в углу, где по ночам тьма сгущалась плотнее, чем в других местах комнаты. Присмотревшись к жизни Лунёва, он взял на себя обязанности Гаврика — ставил самовары, убирал магазин и комнату, ходил в трактир за обедом и всегда мурлыкал себе под нос акафисты. Вечерами он рассказывал племяннику о том, как Аллилуиева жена спасла Христа от врагов, бросив в горящую печь своего ребёнка, а Христа взяв на руки вместо него. Рассказывал о том, как монах триста лет слушал пение птички; о Кирике и Улите и о многом другом. Лунёв, слушая его, думал свои думы... По вечерам он уходил гулять, и всегда его манило за город. Там, в поле, ночью было тихо, темно и пустынно, как в его душе.
Чрез неделю после его возвращения Терентий сходил к Петрухе Филимонову и вернулся от него обескураженный, обиженный. Но когда Илья спросил — что с ним? — он ответил торопливо:
— Ничего, ничего! Был, значит, видел всё, стало быть... поговорили...
— Что Яков? — спросил Илья.
— Он, Яков-то, того... помирать хочет... Жёлтый... кашляет...
Терентий замолчал, глядя в угол, грустный и жалкий.
Жизнь шла ровно, однообразно: дни походили один на другой, как медные пятаки чеканки одного года. Угрюмая злоба хоронилась в глубине души Лунёва, как большая змея, и пожирала все впечатления этих дней. Никто из старых знакомых не приходил к нему: Павел и Маша, видимо, нашли себе другую дорогу в жизни; Матицу сшибла лошадь, и баба умерла в больнице; Перфишка исчез, точно провалился сквозь землю. Лунёв всё собирался пойти к Якову и не мог собраться, чувствуя, что ему не о чем говорить с умирающим товарищем. Утром он читал газету, а днём сидел в магазине, глядя, как осенний ветер гоняет по улице жёлтые листья, сорванные с деревьев. Иногда и в магазин залетал такой лист...
— Преподобие отче Тихоне, моли бога о на-ас... — хрустевшим, как сухие листья, голосом напевал Терентий, возясь в комнате.
Однажды в воскресенье, развернув газету, Илья увидал на первой её странице стихотворение: «Прежде и теперь. Посвящается С.П.М — ой», подписанное «П.Грачёв».
В недуге тяжком и в бреду Я годы молодости прожил. Вопрос — куда, слепой, иду? — Ума и сердца не тревожил.
Мрак мою душу оковал
И ослепил мне ум и очи...
Но я всегда — и дни и ночи —
О чём-то светлом тосковал!..
Вдруг — светом внутренним полна, Ты предо мною гордо встала — И, дрогнув, мрака пелена С души и глаз моих упала!
Да будет проклят этот мрак!
Я чувствую — нашёл я друга!
И ясно вижу — кто мой враг!..
Лунёв прочитал и с сердцем отодвинул газету от себя.
«Сочиняй! Выдумывай! Друг... враг!.. Кто — дурак, тому всякий враг... да!» — он криво усмехнулся. И как-то вдруг, точно другим сердцем, подумал:
«А что, ежели я туда махну? Приду и скажу... вот пришёл! Извините...»
«За что?» — тотчас же спросил он себя. И закончил всё это решительным и угрюмым словом:
«Прогонит...»
Потом он, с обидой и завистью в сердце, снова прочитал стихи и снова задумался о девушке...
«Гордая... Посмотрит эдак... ну и — уйдёшь с чем пришёл...»
В этой же газете, в справочном отделе, он прочитал, что на двадцать третье сентября в окружном суде назначено к слушанию дело по обвинению Веры Капитановой в краже. Злорадное чувство вспыхнуло в нём, и, мысленно обращаясь к Павлу, он сказал:
«Стихи сочиняешь? А она — в тюрьме всё сидит?..»
- Боже! Милостив буди ми грешному, — вздохнув, прошептал Терентий, грустно качая головой. Потом он взглянул на племянника, шуршавшего газетой, и окрикнул его: — Илья...
- Ну?
— Петруха-то...
Горбун жалобно улыбнулся и замолчал.
— Что? — спросил Лунёв.
- О-ограбил он меня, — тихо, виноватым голосом сообщил Терентий и уныло хихикнул. Илья равнодушно поглядел на лицо дяди и спросил:
— Сколько украли вы?
Дядя отодвинулся от стола вместе со стулом, наклонил голову и, держа руки на коленях, стал шевелить пальцами, то сгибая, то разгибая их.
— Деся-ать? Что ты, господь с тобой! Всего-навсего три тыщи шестьсот с мелочью, а ты — десять! Хватил!..
— У дедушки больше десяти было, — сказал Илья, усмехаясь.
— Врё-ё?
— Ну, вот ещё... он сам говорил...
— Да он считать-то умел ли?
— Не хуже вас с Петром...
Терентий задумался, и вновь голова его низко опустилась.
— Сколько Петруха недодал? — спросил Илья.
— Около семисот... — со вздохом сказал Терентий. — Так — больше десяти? Где же такая уйма деньжищ спрятана была? Мы, кажись бы, всё забрали... А может, Петруха-то ещё и тогда надул меня... а?
— Молчал бы ты! — сурово сказал Лунёв.
— Да, уж теперь не стоит говорить! — согласился Терентий и тяжело вздохнул.
А Лунёв подумал о жадности человека, о том, как много пакостей делают люди ради денег. Но тотчас же представил, что у него — десятки, сотни тысяч, о, как бы он показал себя людям! Он заставил бы их на четвереньках ходить пред собой, он бы... Увлечённый мстительным чувством, Лунёв ударил кулаком по столу, — вздрогнул от удара, взглянул на дядю и увидал, что горбун смотрит на него, полуоткрыв рот, со страхом в глазах.
— Задумался я, — хмуро сказал он, вставая из-за стола.
— Бывает, — недоверчиво согласился тот.
Когда Илья пошёл в магазин, он пытливо смотрел вслед ему, и губы его беззвучно шевелились... Илья не видел, но чувствовал этот подозрительный взгляд за своей спиной: он уже давно заметил, что дядя следит за ним, хочет что-то понять, о чём-то спросить. Это заставляло Лунёва избегать разговоров с дядей. С каждым днём он всё более ясно чувствовал, что горбатый мешает ему жить, и всё чаще ставил пред собою вопрос:
«Долго это будет тянуться?»
В душе Лунёва словно назревал нарыв; жить становилось всё тошнее. Всего хуже было то, что ему ничего не хотелось делать: никуда его не тянуло, но казалось порою, что он медленно и всё глубже опускается в тёмную яму.
Вскоре после того, как приехал Терентий, явилась Татьяна Власьевна, уезжавшая куда-то из города. При виде горбатого мужичка, в коричневой рубахе из бумазеи, она брезгливо поджала губы и спросила Илью:
— Это ваш дядя?
— С вами будет жить?
— Обязательно...
Татьяна Власьевна, почувствовав что-то вызывающее в ответах компаньона, перестала обращать внимание на горбуна; а Терентий, стоя у двери, на месте Гаврика, покручивал бородку и любопытными глазами следил за тоненькой, одетой в серое фигуркой женщины. Лунёв тоже смотрел, как она воробушком прыгает по магазину, и молча ждал, что она ещё спросит, готовый закидать её тяжёлыми, обидными словами. Но она, искоса поглядывая на его злое лицо, не спрашивала ни о чём. Стоя за конторкой, она перелистывала книгу дневной выручки и говорила о том, как приятно жить в деревне, как это дёшево стоит и хорошо действует на здоровье.
— Там была маленькая речушка, — тихая такая! И весёлая компания... один телеграфист превосходно играл на скрипке... Я выучилась грести... Но — мужицкие дети! Это наказание! Вроде комаров — ноют, клянчат... Дай, дай! Это их отцы учат и матери...
— Никто не учит, — сухо заговорил Илья. — Отцы и матери работают. А дети — без призора живут... Неправду вы говорите...
Татьяна Власьевна удивлённо взглянула на него, открыла рот, желая что-то сказать, но в это время Терентий почтительно улыбнулся и заявил:
— Господа в деревне теперь — диковина... Допрежде в каждой деревне барин весь век свой был, а теперь наездом бывают...
Автономова перевела глаза на него, потом снова на Илью и, не сказав ни слова, уставилась в книгу. Терентий сконфузился и стал одёргивать рубашку. С минуту в магазине все молчали, — был слышен только шелест листов книги да шорох — это Терентий тёрся горбом о косяк двери...
— А ты, — вдруг раздался сухой и спокойный голос Ильи, — прежде чем с господами в разговор вступать, спроси: «Позвольте, мол, поговорить, сделайте милость...» На колени встань...
Книга вырвалась из-под руки Татьяны Власьевны и поехала по конторке, но женщина поймала её, громко хлопнула по ней рукой и засмеялась. Терентий, наклонив голову, вышел на улицу... Тогда Татьяна Власьевна исподлобья с улыбкой взглянула на угрюмое лицо Лунёва и вполголоса спросила:
— Сердишься? За что?
Лицо у неё было плутоватое, ласковое, глаза блестели задорно... Лунёв, протянув руку, взял её за плечо... В нём вспыхнула ненависть к ней, зверское желание обнять её, давить на своей груди и слушать треск её тонких костей.
Оскалив зубы, он притягивал её к себе, а она, схватив его руку, старалась оторвать её от своего плеча и шептала:
— Ой... пусти! Больно!.. Ты с ума сошёл? Здесь нельзя обниматься... И... послушай! Дядю неудобно иметь: он горбатый... его будут бояться... пусти же! Его надо куда-нибудь пристроить, — слышишь?
Но он уже обнял её и медленно наклонял голову над её лицом с расширенными глазами.
— Что ты? Здесь нельзя... оставь!
Она вдруг опустилась и выскользнула из его рук, гибкая, как рыба. Лунёв сквозь горячий туман в глазах видел её у двери на улицу. Оправляя кофточку дрожащими руками, она говорила:
- Ах, какой ты грубый! Разве не можешь подождать?
У него в голове шумело, точно там ручьи текли. Неподвижно, сцепивши крепко пальцы рук, он стоял за прилавком и смотрел на неё так, точно в ней одной видел всё зло, всю тяжесть своей жизни.
— Уйди! — сказал Илья.
— Ухожу... Сегодня я не могу принять тебя... но послезавтра — двадцать третьего — день моего рожденья... придёшь?
Говоря, она ощупывала пальцами брошь и не смотрела на Илью.
— Уйди! — повторил он, вздрагивая от желания поймать её и мучить.
Она ушла. Тотчас же явился Терентий и почтительно спросил:
— Это вот и есть — компаньонка?
Лунёв кивнул головой, облегчённо вздыхая.
— Какая... ишь ты! Маленькая, а...
— Поганая! — сказал Илья густым голосом.
— Мм... — недоверчиво промычал Терентий. Илья почувствовал на своём лице пытливый, догадывающийся взгляд дяди и с сердцем спросил:
- Ну, что смотришь?
— Я? Господи, помилуй! Ничего...
— Я знаю, что говорю... Сказал — поганая, и — кончено! Хуже скажу — и то правда будет...
— Вон оно что-о... — протянул горбун соболезнующим голосом.
- Что? — сурово крикнул Илья.
— Стало быть...
— Что — стало быть?
Терентий стоял пред ним, переступая с ноги на ногу, испуганный и оскорблённый криками: лицо у него было жалкое, глаза часто мигали.
— Стало быть — ты лучше знаешь... — сказал он, помолчав.
холодную чистоту... Жёлтый лист на деревьях вздрагивал предсмертной дрожью. Где-то частыми ударами палки выбивали пыль из ковров или меховой одежды — дробные звуки сыпались в воздух. В конце улицы, из-за крыш домов на небо поднимались густые, сизые и белые облака. Тяжело, огромными клубами они лезли одно на другое, всё выше и выше, постоянно меняя формы, то похожие на дым пожара, то — как горы или как мутные волны реки. Казалось, что все они только за тем поднимаются в серую высоту, чтобы сильнее упасть оттуда на дома, деревья и на землю. Лунёв смотрел на их живую стену пред собой, вздрагивая от скуки и холода.
«Надо бросить... магазин и всё... Пусть дядя торгует с Танькой... а я — уйду...»
Ему представилось огромное, мокрое поле, покрытое серыми облаками небо, широкая дорога с берёзами по бокам. Он идёт с котомкой за плечами, его ноги вязнут в грязи, холодный дождь бьёт в лицо. А в поле, на дороге, нет ни души... даже галок на деревьях нет, и над головой безмолвно двигаются синеватые тучи...
«Удавлюсь», — равнодушно подумал он.
Проснувшись утром через день, он увидал на отрывном календаре чёрную цифру двадцать три и... вспомнил, что сегодня судят Веру. Он обрадовался возможности уйти из магазина и почувствовал горячее любопытство к судьбе девушки. Наскоро выпив чаю, почти бегом он пошёл в суд. В здание не пускали, — кучка народа жалась у крыльца, ожидая, когда отворят двери. Лунёв тоже встал у дверей, прислонясь спиной к стене. Широкая площадь развёртывалась пред судом, среди неё стояла большая церковь. Лик солнца, бледный и усталый, то появлялся, то исчезал за облаками. Почти каждую минуту вдали на площадь ложилась тень, ползла по камням, лезла на деревья, и такая она была тяжёлая, что ветви деревьев качались под нею; потом она окутывала церковь от подножия до креста, переваливалась через неё и без шума двигалась дальше на здание суда, на людей у двери его...
Люди были какие-то серые, с голодными лицами; они смотрели друг на друга усталыми глазами и говорили медленно. Один из них — длинноволосый, в лёгком пальто, застёгнутом до подбородка, в измятой шляпе — озябшими, красными пальцами крутил острую рыжую бороду и нетерпеливо постукивал о землю ногами в худых башмаках. Другой, в заплатанной поддёвке и картузе, нахлобученном на глаза, стоял, опустив голову на грудь, сунувши одну руку за пазуху, а другую в карман. Он казался дремлющим. Чёрненький человечек в пиджаке и высоких сапогах, похожий на жука, беспокоился: поднимал острую бледную мордочку кверху, смотрел в небо, свистал, морщил брови, ловил языком усы и разговаривал больше всех.
— Отпирают? — восклицал он и, склонив голову набок, прислушивался. — Нет... гм!.. А времени много уж... Вы, моншер, в библиотеку не заходили?
— Нет, рано... — в два удара, но в один тон ответил длинноволосый.
— Чёрт возьми... холодно, знаете!
Длинноволосый сочувственно крякнул и сказал задумчиво:
- Где бы мы грелись, если бы не было суда и библиотеки?
Чёрненький молча передёрнул плечами. Илья рассматривал этих людей и вслушивался в их разговор. Он видел, что это — «шалыганы», «стрелки», — люди, которые живут тёмными делами, обманывают мужиков, составляя им прошения и разные бумаги, или ходят по домам с письмами, в которых просят о помощи.
Пара голубей опустилась на мостовую, неподалёку от крыльца. Толстый голубь с отвисшим зобом, переваливаясь с ноги на ногу, начал ходить вокруг голубки, громко воркуя.
— Фь-ю! — резко свистнул чёрненький человечек. Человек в поддёвке вздрогнул и поднял голову. Лицо у него было опухшее, синее, со стеклянными глазами.
— Терпеть не могу голубей! — воскликнул чёрненький, глядя вслед улетавшим птицам. — Жирные... вроде богатых лавочников... воркуют... пр-ротивно! Судитесь? — неожиданно спросил он Илью.
— Нет...
Чёрненький человек осмотрел Лунёва с ног до головы и в нос себе проговорил:
— Странно...
— Чего же странного? — спросил Илья, усмехнувшись.
— У вас лицо обвиняемого, — скороговоркой сказал человек. — А, отпирают...
— Тише, невежа, — спокойно сказал длинноволосый и, в свою очередь тоже толкнув Илью, опередил его.
Но этот толчок не обидел Илью, а только удивил его.
«Чудно! — подумал он. — Толкается, как будто барин и везде может первым идти, а сам вон какой...»
В зале суда было сумрачно и тихо. Длинный стол, крытый зелёным сукном, кресла с высокими спинками, золото рам, огромный, в рост человека, портрет царя, малиновые стулья для присяжных, большая деревянная скамья за решёткой, — всё было тяжёлое и внушало уважение. Окна глубоко уходили в серые стены; занавески толстыми складками висели над окнами, а стёкла в них были мутные. Тяжёлые двери отворялись бесшумно, и без шума, быстро расхаживали люди в мундирах. Лунёв осматривался, жуткое чувство щемило ему сердце, а когда чиновник объявил — «суд идёт», Илья вздрогнул и вскочил на ноги раньше всех, хотя и не знал, что нужно было встать. Один из четырёх людей, вошедших в зал, был Громов, — человек, что жил в доме против магазина Ильи. Он уселся в среднее кресло, провёл обеими руками по волосам, взъерошил их и поправил воротник, густо шитый золотом. Его лицо несколько успокоило Илью: оно было такое же румяное и благодушное, как всегда, только концы усов Громов закрутил кверху. Справа от него сидел славный старичок с маленькой седой бородкой, курносый, в очках, а слева — человек лысый, с раздвоенной рыжей бородой и жёлтым неподвижным лицом. У конторки стоял молодой судья, круглоголовый, гладко остриженный, с чёрными глазами навыкате. Все они некоторое время молчали, перебирая бумаги на столе, а Лунёв смотрел на них с уважением и ждал, что вот сейчас кто-нибудь из них встанет и скажет нечто громко, важно...
Но вдруг, повернув голову влево, Илья увидел знакомое ему толстое, блестящее, точно лаком покрытое лицо Петрухи Филимонова. Петруха сидел в первом ряду малиновых стульев, опираясь затылком о спинку стула, и спокойно поглядывал на публику. Раза два его глаза скользнули по лицу Ильи, и оба раза Лунёв ощущал в себе желание встать на ноги, сказать что-то Петрухе, или Громову, или всем людям в суде.
«Вор!.. Сына забил!..» — вспыхивало у него в голове, а в горле у себя он чувствовал что-то похожее на изжогу...
— Вы обвиняетесь в том, — ласковым голосом говорил Громов, но Илья не видел, кому Громов говорит: он смотрел в лицо Петрухи, подавленный тяжёлым недоумением, не умея примириться с тем, что Филимонов — судья...
— Скажите, подсудимый, — ленивым голосом спрашивал прокурор, потирая себе лоб, — вы говорили... лавочнику Анисимову: «Погоди! я тебе отплачу!»
Где-то вертелась форточка и взвизгивала:
— Й-у... й-у... й-у...
Среди присяжных Илья увидал ещё два знакомых лица. Выше Петрухи и сзади него сидел штукатур — подрядчик Силачев, — мужик большой, с длинными руками и маленьким,- сердитым лицом, приятель Филимонова, всегда игравший с ним в шашки. Про Силачева говорили, что однажды на работе, поссорившись с мастером, он столкнул его с лесов, — мастер похворал и помер. А в первом ряду, через человека от Петрухи, сидел Додонов, владелец большого галантерейного магазина. Илья покупал у него товар и знал, что это человек жестокий, скупой, дважды плативший по гривеннику за рубль...
- Свидетель! Когда вы увидали, что изба Анисимова горит...
— Й-у... ию-ю-ю, — ныла форточка, и в груди Лунёва тоже ныло.
— Дурак! — раздался рядом с ним тихий шёпот. Он взглянул — с ним рядом сидел чёрненький человечек, презрительно скривив губы.
— Кто? — шепнул Илья, тупо взглянув на него.
— Арестант... Имел прекрасный случай опрокинуть свидетеля, — пропустил! Я бы... эх!
Илья взглянул на арестанта. Это был высокого роста мужик с угловатой головой. Лицо у него было тёмное, испуганное, он оскалил зубы, как усталая, забитая собака скалит их, прижавшись в угол, окружённая врагами, не имея силы защищаться. А Петруха, Силачев, Додонов и другие смотрели на него спокойно, сытыми глазами. Лунёву казалось, что все они думают о мужике:
«Попался, — значит, виноват...»
— Скучно! — шепнул ему сосед. — Неинтересное дело... Подсудимый — глуп, прокурор — мямля, свидетели — болваны, как всегда... Будь я прокурором — я бы в десять минут его скушал...
— Едва ли... Но осудить — можно... Не умеет защищаться. Мужики вообще не умеют защищаться... Дрянь народ! Кость и мясо, — а ума, ловкости — ни капли!
— Это — верно...
— У вас есть двугривенный? — вдруг спросил человечек.
— Есть...
— Дайте мне...
Илья вынул кошелёк и дал монету раньше, чем успел сообразить — следует ли дать? А когда уже дал, то с невольным уважением подумал, искоса поглядывая на соседа:
«Ловок...»
— Господа присяжные! — мягко и внушительно говорил прокурор. — Взгляните на лицо этого человека, — оно красноречивее показаний свидетелей, безусловно установивших виновность подсудимого... оно не может не убедить вас в том, что пред вами стоит типичный преступник, враг законопорядка, враг общества..
«Враг общества» сидел, но, должно быть, ему неловко стало сидеть, когда про него говорили, что он стоит, — он медленно поднялся на ноги, низко опустив голову. Его руки бессильно повисли вдоль туловища, и вся серая длинная фигура изогнулась, как бы приготовляясь нырнуть в пасть правосудия...
Когда Громов объявил перерыв заседания, Илья вышел в коридор вместе с чёрненьким человечком. Человечек достал из кармана пиджака смятую папироску и, расправляя её пальцами, заговорил:
— Божится, дурак, не поджигал, говорит. Тут — не божись, а прямо — снимай штаны да ложись... Дело строгое! Обидели лавочника...
— Виноват мужик-то, по-вашему? — задумчиво спросил Илья.
— Должно быть, виноват, потому что глуп. Умные люди виноватыми не бывают... — спокойной скороговоркой отрезал человечек, форсисто покуривая свою папироску.
— Тут, в присяжных, — тихо и с напряжением заговорил Илья, — сидят люди...
— Лавочники больше, — спокойно поправил его чёрненький. Илья взглянул на него и повторил:
— Некоторых я знаю...
— Ага!..
— Народ — аховый... ежели прямо говорить...
— Воры, — подсказал ему собеседник.
— Это бывает. Вообще, так называемое правосудие есть в большинстве случаев лёгонькая комедия, комедийка, — говорил он, передёргивая плечами. — Сытые люди упражняются в исправлении порочных наклонностей голодных людей. В суде бываю часто, но не видал, чтобы голодные сытого судили... если же сытые сытого судят, — это они его за жадность. Дескать — не всё сразу хватай, нам оставляй.
— Говорится: сытый голодного не разумеет, — сказал Илья.
- Пустяки! — возразил ему собеседник. — Великолепно разумеет, — оттого и строг...
— Ну, если сытый да честный — ничего ещё! — вполголоса говорил Илья, — а когда сытый да подлый, — как может он судить человека?
— Подлецы — самые строгие судьи, — спокойно заявил чёрненький человечек. — Ну-с, будем слушать дело о краже.
— Знакомая моя... — тихо сказал Лунёв.
— А! — воскликнул человечек, мельком взглянув на него. — Па-асмотрим вашу знакомую...
В голове Ильи всё путалось. Он хотел бы о многом спросить этого бойкого человечка, сыпавшего слова, как горох из лукошка, но в человечке было что-то неприятное и пугавшее Лунёва. В то же время неподвижная мысль о Петрухе-судье давила собою всё в нём. Она как бы железным кольцом обвилась вокруг его сердца, и всему остальному в сердце стало тесно...
Когда он подошёл к двери зала, в толпе пред нею он увидал крутой затылок и маленькие уши Павла Грачёва. Он обрадовался, дёрнул Павла за рукав пальто и широко улыбнулся в лицо ему, Павел тоже улыбнулся — неохотно, с явным усилием.
Они несколько секунд стояли друг пред другом молча и, должно быть, оба почувствовали в эти секунды что-то, заставившее их заговорить обоих сразу.
— Смотреть пришёл? — спросил Павел, криво усмехаясь.
— А эта — здесь? — спросил Илья смущённо.
— Кто?
— Твоя Софья...
- Она не моя, — сухо ответил Павел, перебивая его речь.
Они вошли в зал.
— Садись рядом? — предложил Лунёв.
Павел замялся и ответил:
— Видишь ли... я — в компании...
— До свиданья!
Грачёв быстро отошёл в сторону. Илья смотрел вслед ему с таким чувством, как будто Павел крепко потёр ему рукой своей ссадину на теле. Горячая боль охватила его. И было неприятно видеть на товарище крепкое, новое пальто, видеть, что лицо Павла за эти месяцы стало здоровее, чище. На той скамье, где сидел Павел, сидела и сестра Гаврика. Вот он сказал что-то, она быстро повернула голову к Лунёву. Увидав её стремительное, подавшееся вперёд лицо, он отвернулся в сторону, и душа его ещё более плотно и густо окуталась обидой, злобой...
Привели Веру: она стояла за решёткой в сером халате до пят, в белом платочке. Золотая прядь волос лежала на её левом виске, щека была бледная, губы плотно сжаты, и левый глаз её, широко раскрытый, неподвижно и серьёзно смотрел на Громова.
— Да... да... нет, — тускло звучал её голос в ушах Ильи.
Громов смотрел на неё ласково, говорил с ней негромко, мягко, точно кот мурлыкал.
— А признаете вы, Капитанова, виновной себя в том, что в ночь... — подползал к Вере его гибкий и сочный голос.
Лунёв взглянул на Павла, тот сидел согнувшись, низко опустив голову, и мял в руках шапку. Его соседка держалась прямо и смотрела так, точно она сама судила всех, — и Веру, и судей, и публику. Голова её то и дело повёртывалась из стороны в сторону, губы были брезгливо поджаты, гордые глаза блестели из-под нахмуренных бровей холодно и строго...
— Признаю, — сказала Вера. Голос её задребезжал, и звук его был похож на удар по тонкой чашке, в которой есть трещина.
Двое присяжных — Додонов и его сосед, рыжий, бритый человек, — наклонив друг к другу головы, беззвучно шевелили губами, а глаза их, рассматривая девушку, улыбались. Петруха Филимонов подался всем телом вперёд, лицо у него ещё более покраснело, усы шевелились. Ещё некоторые из присяжных смотрели на Веру, и все — с особенным вниманием, — оно было понятно Лунёву и противно ему.
К горлу его подкатывалось что-то удушливое, тяжёлый шар, затруднявший дыхание...
— Скажите мне... э, Капитанова, — лениво двигая языком и выкатив глаза, как баран, страдающий от жары, говорил прокурор, — да-авно вы занимаетесь проституцией?
Вера провела рукой по лицу, точно этот вопрос приклеился к её покрасневшим щекам.
— Давно.
— Как именно давно?
Вера молчала, глядя в лицо Громова широко раскрытыми глазами серьёзно, строго...
— Год? Два? Пять? — настойчиво допрашивал прокурор.
Она всё молчала. Серая, как из камня вырубленная, девушка стояла неподвижно, только концы платка на груди её вздрагивали.
Тут вскочил адвокат, худенький человек с острой бородкой и продолговатыми глазами. Нос у него был тонкий и длинный, а затылок широкий, отчего лицо его похоже было на топор.
— Скажите, Капитанова, что заставляло вас заниматься этим ремеслом? — спросил он звонко и резко.
— Ничто не заставляло, — ответила Вера, глядя на судей.
— Мм... это не совсем так!.. Видите ли... мне известно... вы рассказывали мне...
Быстро окинув публику одним взглядом, она обернулась к судьям и спросила, кивая головой на защитника:
— Можно не разговаривать с ним?
Снова в зале поползли змеи, теперь уже громче и явственнее.