Злодеи

ЗЛОДЕИ

I

Однажды за обедом мать сказала Ванюшке Кузину:

- Шёл бы ты, Ваня, в город!

Ванюшка промолчал. Он чистил горячий картофель, шумно дул на пальцы, сложив губы трубой, и сердито двигал бровями.

Мать посмотрела на его круглое, юношеское лицо, вздохнула и повторила потише:

— Шёл бы, право...

— Пошто? — спросил Ванюшка, перекидывая картофель с руки на руку.

- Возьми топор и поди...

— Много там нашего брата с топорами-то!

- Ну, лопату возьми... Теперь вот скоро погреба набивать станут. Инде дров поколешь, инде что другое... Глядишь, и прокормился бы как-нибудь. Иди-ка, Ваня?

Ванюшке хотелось идти в город, но он не ответил старухе ни слова. В две недели, истекшие со смерти отца, Ванька почувствовал себя человеком вполне самостоятельным. На поминках по отце он впервые безнаказанно пил водку, а теперь уже ходил по деревне, выпячивая грудь вперёд, озабоченно сдвинув брови, и с матерью разговаривал кратко, отрывисто, подражая в этом отцу...

После обеда старуха занялась починкой своей шубы, а Ванюшка влез на печь и, пролежав с полчаса, спросил мать:

— Денег-то у тебя сколько?

— Рубль шесть гривен...

— Шесть гривен мне дай.

— На что тебе?

— На дорогу.

— Идёшь?!

— Ну, вот! Иди-ка, сынок!.. Когда думаешь?

— Завтра.

На рассвете мать благословила его медным образом Николая Угодника, Ванюшка туго подпоясался, сунул за пояс топор, нахлобучил шапку на уши и, хлопнув руками в рукавицах по бёдрам, сказал:

— Пошёл. Прощай!

— С богом, Ваня! Городских-то людей опасайся, — осторожно веди себя с ними — они хитрые! Вино не пей, — гляди!

— Ладно, — сказал Ванюшка и, молодцевато заломив шапку, вышел на улицу.

Было ещё темно. Он отошёл не более десяти шагов от своей избы, а когда обернулся на голос матери, стоявшей у ворот, то уже не видел её во тьме и только слышал слова её, тревожно звучавшие в тишине:

— Бабёнок городских... Хворь дурная...

— Прощай! — крикнул Ванюшка.

И тут ему вдруг стало жалко мать, деревню, свою старенькую избу. Он остановился, прислушался... Но было уже тихо, — мать ушла. Вздохнув, пошёл и он навстречу неподвижной, безмолвной тьме, ещё не тронутой рассветом...

Шагая полем, он думал о том, что, может быть, ему удастся в городе хорошо заработать и, воротясь домой к весне, он женится на Василисе Шамовой. И ему представлялась Василиса — полная, крепкая, чистоплотная. А может быть, он найдёт себе место дворника у хорошего богатого купца и женится уже не на Василисе, а на какой-нибудь городской девушке. Он шёл, а сзади его тихо загорался рассвет, вокруг невидимо исчезали ночные тени, и на снег ложились бледно-жёлтые лучи зимнего солнца. Снег под ногами захрустел веселее и громче, Ванюшка запел песню. Три двугривенных звякали в кармане его штанов, а в голове, под звуки песни, медленно плыли думы и догадки о будущем.

Идти было хорошо, легко, нога не вязла на укатанном снегу дороги, морозный воздух глубоко вливался в грудь и наполнял её бодрым чувством, а синяя даль была ласково красива и манила к себе. Иней опушил едва заметные Ванюшкины усы, парень, оттопыривая верхнюю губу, с удовольствием смотрел на неё — усы казались ему длинными и красивыми... Большой, чёрный, как головня, ворон тяжело ходил по снегу в стороне от дороги. Ванюшка свистнул. Но мрачная птица взглянула на него одним глазом и, переваливаясь с ноги на ногу, подошла ещё ближе к дороге. Тогда Иван хлопнул рукавицами, точно выстрелил, но и это не испугало птицу...

— У, дьявол, — пробормотал Кузин и пошёл вперёд скорее.

Около полудён, когда уже было пройдено более половины дороги до города, в поле заиграла метель. То там, то здесь с бугров срывались лёгкие, прозрачные тучки снега, летели куда-то и белой холодной пылью осыпали лицо. Порою прямо из-под ног Ивана вздымалась стая снежинок, точно желая помешать парню идти, а ветер толкал его в спину, как бы торопя вперёд. Даль скрылась в мутных тучах, ветер взвизгивал, касаясь земли, заметал следы и выл протяжно, грустно. Встречные люди и лошади появлялись пред глазами и исчезали, точно камни в воде. Ванюшка закрывал глаза и шёл, качаясь, средь шороха и грустных песен вьюги; в бёдрах у него ломило, ступни отяжелели, он сердито думал о матери: . «Сидит там, а я вот — иди!»

А потом так устал, что ему уже и не думалось ни о чём, только хотелось скорее придти в город, отдохнуть в тепле, попить чаю. Согнувши спину, наклонив голову, он шёл, не замечая ничего вокруг себя до поры, пока ни услыхал в шуме вьюги унылый рёв фабричного гудка. Он остановился и, выпрямившись, глубоко вздохнул. А потом вытащил из кармана деньги, три двугривенника, и сунул их в рот, за щёку, чтобы они звоном своим не соблазняли городских людей.

Сквозь серый полог снега город был похож на тяжёлую тучу, осевшую к земле. Ванюшка снял шапку, перекрестился и сказал про себя:

«Вот и дошёл!»

II

Когда он вошёл в трактир, — густой, влажный воздух коснулся его лица и, точно тёплая, сырая тряпка, стёр со щёк колющее ощущение холода. Сизый едкий дым колыхался под низким сводчатым потолком и щипал глаза; запах водки, табаку и горелого масла щипал в носу; шум и гул в трактире был какой-то мутный, матовый, и от этого голова у Ванюшки приятно закружилась. Медленно пробираясь между столов, он искал себе местечка и не находил. Всюду сидели краснорожие извозчики, испитые, полуголые мастеровые; золоторотцы, одетые в лохмотья, пытливо и угрюмо оглядывали Ивана воровскими глазами. Один из них, высокий, худой, с рыжими усами, подмигнул Ивану и сказал, протягивая руку:

— Здорово, пентюх! Иди сюда!

— Тише ты, облом! — крикнула она сиплым голосом. В переднем углу трактира, под лампадкой, горевшей у образа, за столом сидел только один человек, Ванюшка подошёл к нему.

— Можно присесть?

— Валяй!

Кузин уселся на стул, расстегнул ворот кафтана и сказал:

— А-яй, много народу!

— Эдакое место не бывает пусто. Из деревни?

- Да...

— Работать?

— Надо бы...

— Плохи тут дела!

— Ну?

— Верно. Третью неделю живу...

— Нет работы?

— То есть — хоть помирай!

Мимо стола быстро мелькнул половой.

— Чайку бы мне? — крикнул ему Ванюшка и стал рассматривать своего собеседника.

Это был парень лет двадцати пяти, одетый в засаленную, рваную женскую кофту на вате. Высокий и худой, он низко нагнулся над столом, точно прятал от людей своё лицо, глубоко изрытое оспой, без усов и без бровей. Порою, быстрым и сильным движением шеи, он вскидывал стриженую голову и беспокойно, как бы догадываясь о чём-то, смотрел на Кузина большими серыми глазами. А когда он заметил, что и Ванюшка упорно рассматривает его, то улыбнулся тонкими губами и вполголоса сказал:

— Пальто было — проел, шапку — проел! Вот сапоги остались...

Он высунул из-под стола длинную ногу в крепком кожаном сапоге и добавил:

Ванюшке стало жалко его и больно за себя.

— А может, как-нибудь... — сказал он.

— Где там! Тут нашего брата — как жёлтых листьев осенью. Гляди — сколько народу! И все есть хотят.

— Попьём чайку вместе? — предложил ему Ванюшка.

— Спасибо! Покорно благодарим... Я напился! А... вот кабы по стаканчику?

И он тяжело вздохнул.

Ванюшка пощупал языком деньги во рту, подумал, поманил пальцем полового и важно приказал ему:

— Собери-ка полбутылочки, — на двоих!

Рябой радостно улыбнулся, но не сказал ни слова.

— Где ночуешь? — спросил Ванюшка.

— Тут, недалеко, — по три копейки. А ты?

— Да я только сейчас пришёл.

— Чего же — будем вместе ночевать!

— Айда!

— Вот и ладно. Тебя как звать-то?

— Иваном... Кузин.

— А меня — Салакин, Еремей...

Они замолчали и, улыбаясь, посмотрели друг на друга. А когда половой принёс водку и Ванюшка налил рюмку Салакину, тот привстал, взял рюмку и, протягивая её Кузину, сказал:

— Ну, выпьем, в знак сошествия нашей дружбы!

— Вдвоём-то лучше!

— Ка-ак можно!

— Я всего первый раз в город работать вышел. Так, по делам, — бывал, а жить — первый раз, — говорил Ванюшка, наливая по второй.

— Я тоже. До этого всё в поместьях работал. Да вот с приказчиком поругался, он меня и турнул. Собака рыжая!

— А у меня отец умер недавно. Теперь я — сам большой!..

Рядом с ними за столом сидели два ломовых извозчика, оба выпачканные чем-то белым. Они громко спорили, причем один из них — огромный и старый, — ударяя по столу кулаком, кричал:

— Так, значит, его и надо!

— За что? — спрашивал другой, чернобородый, со шрамом на лбу.

— А за то, — он понимай! Какой он работник был? Работники, — они, значит, тесто, хлеб богу! А прочие, которые, значит, неспособные к делу, — они, напримерно, осевки, отруби! Скотам на корм, — одно, значит, ихнее назначение...

— Все одинаково жалости достойны, — сказал чернобородый.

Салакин прислушался к спору и сказал:

— Неверно.

— Насчёт чего?

— Жалости. Взять хоть бы меня: приказчик Матвей Иваныч — враг мой! Он меня за что рассчитал? Я два года работал, — всё как быть надо! Вдруг он взъелся на меня, будто я стряпуху Марью... и всё такое. И будто вожжи — тоже я... Вожжи — они пропали! Ищи! Вдруг он меня — ступай! Как так? Я ему не нужен, а самому себе я очень даже нужен! Мне жить надо! И вот, — могу я его жалеть, приказчика?

Салакин помолчал и с глубоким убеждением выговорил:

— Я могу только себя жалеть и больше — никого!

— Конечно-о, — сказал Ванюшка.

После третьей рюмки они оба облокотились на стол, — лицо к лицу, возбуждённые водкой и шумом. И Салакин длинно, бессвязно и горячо начал рассказывать Ванюшке о своей жизни.

— Я — подкидыш! — говорил он. — Терплю мою жизнь за грех матери...

- Ваня! Требуй ещё полбутылочки! Всё едино! — крикнул Салакин, отчаянно махнув рукой.

Ванюшка ответил:

— М-могу...

III

Когда Ванюшка проснулся, он увидал себя лежащим на нарах в полутёмном подвале со сводчатым потолком, так же изрытым ямами, как лицо Салакина. Он пошевелил языком во рту — денег не было, а была только жгучая, горькая слюна. Ванюшка глубоко вздохнул и оглянулся.

Весь подвал был уставлен низенькими нарами, и на них лежали, точно кучи грязи, оборванные, тёмные люди. Одни из них проснулись и, тяжело двигаясь, сползали на кирпичный пол, другие ещё спали. Негромкий, но густой говор сливался с храпом спящих; где-то плескали водой. Растрёпанные фигуры людей в сером сумраке раннего утра были похожи на обрывки осенних туч.

— Проснулся?

Рядом с Ванюшкой стоял Салакин. Лицо у него было красное, должно быть он только что умылся холодной водой. Он держал в руках какую-то коробочку из меди, со многими колёсиками внутри её, и, как-то одним глазом рассматривая колёсики, а другим, улыбаясь, смотрел на Ванюшку.

— Здорово мы вчера! — сказал Кузин, с упрёком глядя на приятеля.

— Как следует кишки спрыснули! — довольным голосом отозвался тот.

— Все денежки свои ухнул я!

— Ничего. Проживём!

— Да-а, хорошо тебе...

— Ты — не беспокойся! У меня есть семнадцать копеек, а потом я сапоги продам. Проживём!

— Разве эдак-то, — недоверчиво глядя в лицо приятеля, сказал Ванюшка и, видя, что Салакин молчит, добавил: — Ты теперь должен помогать мне, как я с тобой свои деньги пропил, — стало быть, ты должен...

— Да ладно! Чего там? Слёзы вместе, смех пополам. Мы — не богатые, в дележе не поругаемся. Делить-то не много!

Его глаза и голос успокоили Ванюшку, и тогда он спросил:

— Что это у тебя в руках-то?

— Угадай!

— Для фальшивой монеты, что ли?

— Чудак! — смеясь, воскликнул Салакин. — Вот выдумал. И откуда ты знаешь про монету?

- Знаю. В семи верстах от нашей деревни мужик один занимался этим...

— Ну?

— В Сибирь его.

Салакин задумался, помолчал и, повертев в руках медную коробочку, со вздохом сказал:

— Да, ссылают за это...

— Значит, оно самое? — тихо спросил Ванюшка, кивнув головой на коробочку.

— Не-ет! Просто это — внутренность часов... Вставай, пойдём чай пить...

Ванюшка слез с нар, пригладил волосы руками и сказал:

— Идём.

Но медяшка возбудила его любопытство и вызывала в нём что-то похожее на страх пред ней. И, видя, что Салакин прячет её за пазуху, он спросил его:

— Где ты это взял?

— На базаре купил, когда пальто продавал. Семь гривен дал...

— А на что её тебе? — допрашивал Ванюшка.

- Видишь ли, — наклоняясь к его уху, таинственно заговорил Салакин, — давно я хочу уразуметь, почему часы время знают? Полдень — сейчас они бьют двенадцать! Как так? Медь простая и эдак устроена, что понимает, когда какое время? Человек может по солнцу догадаться, скотина — живая. А тут — колёсики, — медь?

У Ванюшки болела голова. Он шёл рядом с приятелем, слушал его непонятную речь и тяжело соображал — как поступит Салакин, когда продаст сапоги? Возвратит он хоть половину пропитых денег или нет? И, заглянув в глаза Салакина, спросил его:

— Ты когда пойдёшь сапоги-то продавать?

— А вот напьёмся чаю и пойдём. Я, брат, насчёт часов давно соображаю. Многих спрашивал — умных людей. Один говорит — так, другой — эдак. Невозможно понять!

— А — интересно! Как так? Человек ходит — он живой, ему это просто!

Салакин говорил о тайне часов так много и горячо, что Ванюшка невольно поддался воодушевлению товарища и сам тоже начал догадываться — почему часы знают время? И пока приятели пили чай, они упорно и настойчиво рассуждали о часах.

Потом пошли продавать сапоги и продали их за два рубля сорок копеек. Салакин был огорчён низкой оценкой сапог. Тут же на базаре он пригласил Ванюшку в харчевню и с горя истратил сразу целый рубль. А поздно ночью, когда они оба, пошатываясь и громко разговаривая, шли в ночлежку, в кармане Салакина звякали только четыре медных пятака. Ванюшка держал его под руку, толкал плечом и радостно говорил:

— Брат! Люблю я тебя, как родного! Ей-богу! Душа ты... То есть бери меня всего! Вот как! Ей-богу! Хошь, садись на меня верхом? Я те повезу...

— Дур-рашка, — бормотал Салакин. — Ничего. Проживём! Завтра пойдём — внутренность продадим... всю мошну. Ну её к лешему! А?

— Больше никаких! — махнув рукой, крикнул Ванюшка и тонким голосом запел:

		Не-е-красива я, бед-дна... 

Салакин остановился и подхватил:

         Плох-хо я од-дета-а... 

И, плотно прижавшись друг к другу, они вместе дикими голосами завыли:

		Н-ни-и-кто-о за-амуж не берёт 
		Дев-вочку з-за это-о! 

— А Матвейка, рыжий дьявол, — он меня узнает! — неожиданно заключил Салакин и, высоко подняв руку, грозно помахал в воздухе кулаком.

IV

Прошло с неделю.

Однажды ночью друзья, голодные и злые, лежали рядом на нарах ночлежки, и Ванюшка тихо укорял Салакина:

— Всё ты виноват! Кабы не ты, я бы теперь работал где-нибудь...

— Подь к чёрту, — кратко посоветовал приятелю Салакин.

— Не лай! Я правду говорю. Чего теперь делать? С голоду помирать...

— Ступай, женись на купчихе, вот и будешь сыт... Мякиш!

— Ряба форма, шитый нос...

Днём, — полуодетые, синие от холода, — они шатались по улицам, но очень редко им удавалось заработать что-нибудь. Они брались колоть дрова, скалывать на дворах грязный лёд и, получив за это по двугривенному, тотчас же проедали деньги. Иногда на базаре какая-нибудь барыня давала Ванюшке свою корзинку и платила ему пятак за то, что он в продолжение часа таскал за ней по базару эту корзину, тяжело нагруженную мясом и овощами. И всегда в таких случаях Ванюшка, голодный до боли в животе, чувствовал, что ненавидит барыню, но, боясь обнаружить как-либо это чувство, притворялся почтительным к ней и равнодушным ко всему, что лежало в её корзине, раздражая его голод.

Порою, тихонько от полиции, Ванюшка выпрашивал милостыню, а Салакин умел украсть кусок мяса, кружок масла, кочан капусты, гирю. Ванюшка в этих случаях дрожал от страха и говорил товарищу:

— Погубишь ты меня! Упекут нас в тюрьму...

— В тюрьме будем и сыты и одеты, — резонно возражал Салакин. — Али я виноват, что украсть легче, чем работу найти?

В этот день они едва собрали шесть копеек на ночлег; Салакин стащил где-то французский хлеб да небольшой пучок моркови, и больше ничего не пришлось им съесть в этот день. Голод жёг внутренности и, не позволяя уснуть, озлоблял.

— Я сколько потратил на тебя? — укоризненно спрашивал Салакин Ванюшку. — У тебя всего-навсего имения было кафтан да топор...

— А шесть гривен? Забыл!

Они ворчали друг на друга, словно две злые собаки, и уже Ванюшка, как будто не нарочно, однажды толкнул Салакина локтем в бок. Но ему не хотелось открыто ссориться с товарищем: за это время он привык к нему и понимал, что без Салакина ему жилось бы ещё хуже.

Одному жить в городе — страшно. А возвращаться в деревню оборванному, полуголому — стыдно и пред матерью и пред девками, пред всеми. Да и Салакин насмехался над ним каждый раз, когда Ванюшка говорил о возвращении в деревню.

— Иди, иди! — говорил он, оскаливая зубы. — Порадуй мать-то: заработал хорошо, оделся барином!

Помимо этого, Ванюшку не пускала в деревню смутная надежда на удачу. То ему казалось, что какой-нибудь богатый человек пожалеет его и возьмёт в работники, то он думал, что Салакин найдёт какой-нибудь выход из этой тягостной, голодной жизни. Надежда на ловкость товарища поддерживалась и самим Салакиным, который часто говорил:

— Ничего! Проживём, ты погоди. Выбьемся!..

Говорил он это с большой верой и смотрел на Ванюшку как-то особенно зорко. Тогда Ванюшке казалось, что товарищ знает средство, как выбиться.

И всё-таки в эту ночь он, лёжа бок о бок с товарищем, думал, что, если бы из потолка над ними вывалился кирпич на голову Салакина, это было бы хорошо. И вспомнил, как недавно, среди ночи, раздался дикий крик, напугавший всех, и вспомнил залитое тёмной кровью лицо человека, расплющенное кирпичом, упавшим из свода ночлежки.

— Велика сумма — твои шесть гривен, — бормотал Салакин, — а вот кабы ты...

-— Что я?

— Кабы ты посмелее был...

— Ну?

— Ну и ничего...

— Ничего ты не можешь, — зря только языком болтаешь...

— Я-то?

— Ты.

— Эх! Сказал бы я...

— Ну, что? Ну, осмелел я, скажем... А потом что делать?

— Потом?

— Ну да!

— Я скажу!

— Говори.

— И скажу, только...

— Сказать нечего, — решительно пробормотал Ванюшка.

Салакин беспокойно завозился на нарах. А Ванюшка повернулся спиной к нему и, безнадёжно, с тоской, вздохнув, прошептал:

— О, господи, хоть бы корку какую...

Несколько минут они оба лежали молча. Потом Салакин приподнялся, наклонил голову над Ванюшкой и, почти касаясь губами его уха, едва слышно сказал:

— Иван! Слушай, пойдем со мной!

— Куда? — тоже чуть слышно спросил Ванюшка.

— В Борисово...

— Пошто?

— Дорогой скажу!

— Ну, пойдём! Я скажу... Пойдем мы и... Матвей Иванова обокрадём, — ей-богу!

— Подь ты к чёрту, — со страхом и досадой сказал Ванюшка.

Но Салакин тяжело навалился на него и начал шептать ему в ухо:

— Ты слушай, — просто ведь! Придём, сделаем что надо, и — назад сюда! Кто на нас подумает? Я там всё знаю, все ходы-выходы, — и где лежат деньги знаю, — и есть серебро: ложки, стаканчики в горке, за стеклом...

Горячее дыхание Салакина грело щёку Ванюшки, и страх его таял. Но всё же он тихо повторил:

— Поди, говорю, прочь, дьявол!

- Нет, ты подожди-ка... Ведь как бы мы зажили, — подумай! Раз — и сыты, обуты, одеты... а?

Ванюшка лежал молча, а Салакин всё вдувал в ухо ему и в мозг горячие, убеждённые слова.

И наконец Ванюшка спросил его:

— А много денег-то?

V

Через два дня, ранним утром, они шли по большой дороге, плечо к плечу друг с другом, и Салакин воодушевлённо говорил товарищу, заглядывая ему в глаза:

— Понимаешь: перво-наперво мы сарай подожжём! И как, значит, загорится, все побегут на пожар, и он тоже — Матвей-то! Он побежит, а мы — к нему! И очистим его, как яичко...

— А поймают? — задумчиво спросил Ванюшка.

— Никак нельзя! — сказал Салакин. — Кому ловить?

И строгим голосом он добавил:

— Пожар тушить надо, а не воров ловить! Понял?

Ванюшка утвердительно кивнул головой.

Это было в начале марта. Мягкий, пухлый снег тяжёлыми хлопьями лениво падал с невидимого неба и быстро залеплял следы людей, шагавших по дороге, между двух рядов старых берёз с обломанными сучьями.

— Эх, кабы удалось! — сказал Ванюшка, тяжело вздыхая.

— Дай бог! То есть ежели бы удалось, — господи! Никогда бы больше не пошёл на эдакое дело...

Товарищи шли быстро, потому что были очень плохо одеты, — Салакин в свою бабью кофту, украшенную бесчисленным количеством дыр, из которых смотрела грязная вата, на ногах у него хлябали валеные калоши, а на голову он натянул серую от старости шапку. Ванюшка приобрёл себе вместо кафтана коричневый драповый пиджак, но правый рукав пиджака был почему-то чёрный. В лаптях, в картузе с изломанным козырьком, подпоясанный верёвкой, Ванюшка стал похож на пропившегося мастерового, а не на крестьянина.

Накануне того дня, когда они решили идти на дело, Салакин ухитрился стянуть где-то медную кастрюлю и утюг, продал их за восемь гривен торговцу старым железом, и теперь у него в кармане лежал полтинник.

— Ежели бы попался нам по дороге кто-нибудь на лошади, да подвёз бы нас, — сказал Салакин. — А то мы к ночи не поспеем, — сорок вёрст с лишком тут! Можно бы даже по пятаку с рыла дать, кабы подвёз...

Снег валился на головы им, падал на щёки, залепил глаза, лёг на плечи белыми эполетами, приставал к ногам. Вокруг них и над ними безмолвно кипела белая каша, и они ничего не видели впереди себя. Ванюшка шёл, молча понурив голову, как старая, больная лошадь, которую ведут на живодёрню, а живой, словоохотливый Салакин оглядывался вокруг и болтал, не умолкая.

— Сколько прошли! А что впереди — не разберёшь! Экий снег... Оно, положим, снег нам на руку, — следов не будет... Ежели бы он так всё и валил! Только при нём поджигать неловко! Ничего, видно, на свете такого не бывает, которое со всех сторон — и так и эдак — хорошо было бы...

Хлопья снега становились мельче, суше и уже падали на землю не прямо и медленно, а стали кружиться в воздухе тревожно, суетливо и ещё более густо. Вдруг из них выступило тяжёлой тёмной кучей покосившееся набок здание, точно вдавленное в землю тяжёлыми сугробами на его крыше.

— Это Фокины дворики, — сказал Салакин. — Мы, давай, в кабак зайдём, выпьем по стаканчику...

— Надо, — согласился Ванюшка, вздрагивая всем телом.

У кабака неподвижно стояли две лошади, запряжённые в дровни. Маленькие, лохматые, они уныло смотрели кроткими глазами, смахивая снег с ресниц. Некрашеные дуги были пропитаны какой-то чёрной пылью.

— Ага, угольщик! — сказал Салакин. — Вот кабы по пути нам...

И на самом деле, в кабаке за столиком у окна сидел молодой парень и пил пиво. Ванюшке бросился в глаза длинный смешной нос на худом лице, покрытом чёрными пятнами. Угольщик сидел на стуле важно, развалившись, широко расставив ноги, и пил из стакана медленными глотками, а когда выпил, то закашлялся, затрясся весь и сразу потерял всю важность своей осанки.

Ванюшка подошёл к стойке, проглотил стакан пахучей и горькой водки и мигнул Салакину на угольщика.

— В город едешь, молодец? — спросил Салакин, подходя к угольщику.

Тот посмотрел на него и глухим голосом ответил:

— Мы в город порожнем не ездим.

— Стало быть, из города!

— А тебе что?

— Мне-то? А вот мы с товарищем идём в Борисово, — на маслобойку порядились. Подвези немного, коли по пути!

— Нам не рука.

— Подвези, будь другом! Мы тебе по пятачку бы...

— Мы не нуждаемся, — сказал парень, не глядя на Салакина.

— Ну, Христа ради подвези! — попросил Ванюшка тихо и робко.

Парень взглянул на него, нахмурил брови и отрицательно потряс головой.

— Экой ты какой! — воскликнул Салакин. — Не всё тебе равно? Идти нам далеко, мы устали, одёжа вон какая...

— Теплей бы одевались, — сказал угольщик с усмешкой.

— Да ежели не на что! — убедительно молвил Ванюшка. — Видишь — бедные мы...

- А зачем бедные? — равнодушно спросил угольщик и стал пить пиво.

Ванюшка переглянулся с товарищем, оба замолчали, стоя без шапок перед угольщиком.

Тогда заговорила старуха-кабатчица:

— Ты бы не ломался, Николай, подвёз бы их. Чего там? Даром лошадь бежит, — а они вон по пятаку, слышь, дают! Ты спроси деньги вперёд, да и пускай сядут.

Угольщик вновь осмотрел обоих товарищей поочерёдно. Потом вздохнул и сказал:

— По гривеннику.

— Ну, ладно! — крикнул Салакин, взмахнув рукой. — Бери, — на, пользуйся!

- Погляди деньги-то, — посоветовала старуха. Угольщик бросил двугривенный Салакина на стол, прислушался к его звону, потом покусал его зубами и, подойдя к стойке, вновь бросил монету, сказав старухе:

— Получи за пиво.

— Ну и пёс! — шепнул Салакин Ванюшке.

— Ты садись на порожнюю, — сказал угольщик Ванюшке, получив со старухи сдачу, — а ты — со мной...

— А зачем вам вместе? — подозрительно спросил угольщик.

— Теплее нам бы...

— Ишь, — усмехнулся угольщик. — Нет, ты делай, как я велю. Потому, ежели товарищ-то твой захочет лошадь у меня угнать, — так я тебя гирькой по башке оглушу, свяжу да и...

Не кончив свою речь, он засмеялся, потом стал кашлять долго, трудно...

Отъехали вёрст пять от кабака, когда угольщик заговорил, наконец, со своим седоком:

— Ты кто таков?

- Человек, — сквозь зубы сказал Салакин. Ехать было холодно. Салакин весь дрожал мелкой дрожью. Вьюга почти перестала, но дул резкий ветер. Уже дважды Салакин соскакивал из дровней и бежал рядом с ними по дороге в надежде согреться. Но бежать по глубокому, рыхлому снегу было тяжело, он быстро уставал, валился снова в дровни, а после этого ещё сильнее зяб. И всякий раз, когда он выскакивал из дровней, угольщик, одетый в крепкий полушубок и чапан, высовывал из рукава чапана коротенькую, толстую палку с цепью на конце её и фунтовой гирей на конце цепи. Салакин знал, что этот инструмент называется кистенём, и чувствовал, что злоба, такая же острая, как холод, сжимает ему сердце.

— Все люди! — сказал угольщик. — А я спрашиваю про то, чей ты таков?

- Я — ничей. Безродный я, — ответил Салакин и крикнул вперёд: — Ваня, жив?

— Жив, — ответил Ванюшка негромко.

— Озяб?

- Да...

— Погляжу я на вас, — ворчливо заговорил угольщик, — несчастные вы. Оборванцы оба... Так, какие-то... лентяи, видно...

Салакин сидел съёжившись и молчал, заботясь о том, чтобы не стучали зубы.

Он смотрел назад, видел там, сквозь редкие теперь пушинки снега, пустынную, синеватую равнину. Она дышала холодом, тоской в его лицо. И ничего не было в ней такого, на чём мог бы остановиться глаз.

— А вот мы — Семакины, нас три брата. Жжём мы, значит, уголь, возим его в город, на винный завод, да... Живём дружно. Сыты, одеты, обуты... всё как надо быть, слава богу! Кто работать умеет, не ленится, не шалберничает — тот завсегда хорошо живёт... Старшие братаны — женаты, и я вот после праздника женюсь... Вот оно как! Кто работать может, тому жить просто...

Лошадь едва бежала, тяжело вваливаясь в хомут. Сани дёргало, и Салакин качался в них, как орех на ладони.

Скучные, тупые, тяжёлые слова угольщика ложились ему на душу, точно холодные кирпичи, сжимали её, и ему было больно, обидно слушать глухой голос этого человека.

— Ванюшка! — крикнул он.

— Ты бы побежал маленько...

— На што? — слабым голосом спросил Кузин.

— Не замерзни!

— Ничего...

Угольщик вздохнул. Потом усмехнулся, утёр нос рукавом и вновь заговорил:

— Эки люди, эки люди! И что живёте? Холодно, голодно... несуразно! Али так подобает жить людям?. Жить надо хорошо...

— Ты вот поделись со мной деньгами, я и заживу хорошо, — злобно сказал Салакин.

— Чего?

— Поделись, говорю...

— Я те поделюсь! Это видал?

Перед лицом Салакина качалась гиря на цепочке, он видел оскаленное усмешкой чёрное, как у дьявола, лицо угольщика. И вдруг Салакина точно огнём охватило, точно сердце в груди его разорвалось, извергло пламя, а пламя это хлынуло в голову и окрасило всё пред глазами в кроваво-красный цвет. Он сильно, как мог, размахнулся правой рукой наотмашь и ударом локтя по лицу опрокинул угольщика на спину. В то же время гиря упала на него, между лопатками, в тело впилась острая боль и стеснила ему дыхание.

— Караул, — убивают! — отрывисто вскрикнул угольщик.

Но Салакин, всею тяжестью своей, навалился на него, охватил пальцами шею угольщика и, крепко сжимая, тискал коленями живот угольщика:

— Ну, говори, кричи, говори...

Угольщик хрипел, кусал зубами одежду на плече Салакина, извивался под ним, как рыба под ножом, и тоже искал руками его шею. Кистень выпал из его пальцев, но висел на ремне у кисти руки. Он то и дело касался тела Салакина, и каждое его прикосновение, не вызывая боли, рождало страх.

— Ванюшка! Помогай! — диким голосом закричал Салакин.

Ванюшка, стиснутый холодом, лежал в дровнях, зарывшись в кули из-под углей, и, когда услыхал крик угольщика, его охватил страх. Он сразу, инстинктом, догадался, в чём дело, и ещё глубже сунул голову в кульё...

«Скажу, — я спал, — я не слыхал», — быстро сообразил он.

Но когда раздался зов товарища на помощь, он весь вздрогнул и выскочил из саней, словно ком снега из-под копыта лошади. В его мозгу искрой мелькнула мысль, что, если угольщик одолеет Салакина, он убьёт и его, Ванюшку. А когда он очутился около двух человеческих тел, скрутившихся в один огромный узел, увидал облитое кровью, но всё-таки черное лицо угольщика и кистень, который болтался на правой руке, судорожно искавшей его чёрными пальцами, — Ванюшка схватил эту руку и стал ломать, коверкать, вертеть её...

а другая лошадь, боясь, что ноги этих людей ударят её по морде, начала потихоньку отставать.

VII

Когда Ванюшка, усталый, вспотевший, очнулся от борьбы, он со страхом в глазах вполголоса сказал Салакину:

— Гляди, — где лошадь-то? Ушла!

— Она не скажет, — пробормотал Салакин, вытирая кровь с разбитого лица.

Спокойный голос товарища уменьшил страх Ванюшки.

— Н-ну, наделали делов! — искоса глядя на угольщика, сказал он.

— Лучше нам его убить, чем ему нас, — так же спокойно проговорил Салакин и тотчас же деловито добавил: — Ну-ка, давай его раздевать! Тебе — полушубок, мне — чапан. Надо скорее, а то встретит кто-нибудь или нагонит...

Ванюшка молча начал перевёртывать угольщика, снимая с него одёжу, и всё посматривал на товарища. Он подумал:

«Неужто не боится?»

Спокойное, деловое отношение товарища к убитому вызывало у Ванюшки удивление и робость пред товарищем. И ещё более удивляло его рябое, исцарапанное лицо Салакина, — оно всё вздрагивало, кривилось, точно от безмолвного смеха, и глаза на нём блестели как-то особенно, точно он в меру выпил вина или чему-то сильно обрадовался. В борьбе Ванюшка потерял картуз, Салакин взял шапку угольщика, сунул её Ванюшке и сказал:

— Надень, — озябнешь так-то! Да и нехорошо... Человек, и вдруг — без шапки. Почему такое?

Он начал выворачивать карманы штанов убитого и делал это так быстро и ловко, точно всю жизнь только тем и занимался, что убивал и грабил людей.

— Надо всё соображать, — говорил он, развязывая кисет угольщика. — Никто без шапок не ходит. Ишь ты, — золотой, пять целковых, — нет, семь с полтиной...

— Ты, — робко заговорил Ванюшка, глядя на монету загоревшимися глазами.

— Чего? — быстро окинув его взглядом, спросил Салакин. И пренебрежительно проворчал: — Ужо этого добра у нас будет довольно! Н-но, шагай, малышка! Вези скорей...

И Салакин ударил ладонью по крупу лошади.

— Я не про деньги, — сказал Ванюшка. — Я хотел спросить...

— Чего?

— Ты—первый раз это? — Ванюшка показал глазами на раздетое тело угольщика.

— Я потому, что больно скоро ты его раздел...

— Живых — раздевают, а мёртвого — не велика мудрость.

И вдруг Салакин, стоявший на коленях, покачнулся и тяжело упал на ноги Ванюшки, тот вздрогнул, точно всё тело его вдруг окунулось в холодную воду, закричал, стал отталкивать от себя товарища, а лошадь от крика пустилась вскачь.

— Ничего, ничего, — бормотал Салакин, хватаясь за Ванюшку. Лицо у него стало синее, глаза тупые, тусклые.

— Между крыльцев он меня ударил. Сердце схватило... пройдёт...

— Еремей, — дрожащим голосом заговорил Ванюшка. — Воротимся, Христа ради!

— Куда?

— В город! Я боюсь...

— В город — нельзя! Нет, мы поедем, продадим лошадь, — потом туда — к Матвею...

— Я боюсь, — уныло сказал Ванюшка.

— Чего?

— Пропадём мы, брат! Чего теперь будет? Али мы за этим шли с тобой?

— Подь ты к чёрту! — громко крикнул Салакин, и глаза его злобно сверкнули. — «Пропадём!» Что значит— пропадём? Одни мы с тобой, что ли, человеков убиваем? Первый раз, что ли, на земле это случилось?

— Ты не сердись, — плачевным голосом попросил Ванюшка, видя, что лицо товарища снова стало каким-то отчаянным и точно пьяным.

— Как тут не сердиться! — с негодованием воскликнул Салакин. — Вышло эдакое...

— Ты погоди, — что мы делаем? — убедительно заговорил Ванюшка, вздрагивая всем телом и боязливо оглядываясь вокруг. — Куда мы его везём? Ведь сейчас Вишенки должны быть, — а мы с тобой чего везём?

— Тпрру, чёрт! — крикнул Салакин на лошадь и быстро, легко, как мяч, выскочил из дровней на дорогу.

— Верно, брат! — забормотал он, хватая угольщика за руку. — Бери его, тащи! Бери за ноги, ну! Тащи!

Ванюшка, стараясь не видеть лицо трупа, приподнял его ноги и всё-таки увидал что-то синее, круглое, страшное на месте лица угольщика.

встал над ним и смотрел на товарища, не помогая ему.

— Зарывай, зарывай, — говорил Салакин, усердно и быстро засыпая снегом грудь и голову убитого. Товарищи возились в двух шагах от дровней, а лошадь, скосив шею, одним глазом смотрела на них и стояла неподвижно, точно замёрзла.

— Едем, готово, — сказал Салакин.

— Мало! — возразил Ванюшка.

— Чего мало?

— Заметно, — бугор...

— Всё одно!

Они сели в дровни и поехали дальше, плотно прижавшись друг к другу. Ванюшка смотрел назад по дороге, и ему казалось, что они едут страшно тихо, потому что бугор снега над телом убитого не скрывался из глаз.

— Гони лошадь, — попросил он Салакина, плотно закрыл глаза и долго не открывал их. А когда открыл, то всё-таки увидал вдали, влево от дороги, небольшое возвышение на гладком снегу.

— Эх, пропадём мы, Ерёма, — почти шёпотом сказал Ванюшка.

— Ничего, — глухо ответил Салакин. — Продадим лошадь, потом — опять в город... Ищи нас! Вот они, Вишенки-то...

Дорога опускалась под гору, в неглубокую снежную долину. Чёрные голые деревья задвигались по бокам дороги. Крикнула галка. Товарищи вздрогнули, молча взглянули в лица друг другу...

— Ты — осторожнее, — шепнул Ванюшка Салакину.

VIII

В кабак они вошли развязно, шумно.

— Ну-ка, добрый человек, — сказал Салакин кабатчику, — нацеди нам по стакашку!

— Можно, — ответил высокий, чёрный мужик с лысиной, вставая за стойкой. И он посмотрел на Ванюшку так приветливо и просто, что Кузин остановился посреди кабака и виновато улыбнулся.

- В нашем этом месте такой порядок, — заговорил кабатчик, ставя пред Салакиным водку, — что люди, когда куда входят, так говорят: «здорово!» или там «здравствуй!» Дальние будете?

— Мы-то? Нет, мы... мы тут не больно далеко... вёрст тридцать, — объяснил Салакин.

— В котору сторону?

- Из-под города, значит? — спросил кабатчик.

- Вот... Иди, Ваня, пей!

- Брат, Ваня-то?

— Нет, — быстро ответил Ванюшка. — Какие мы братья!

В углу кабака, около двери, сидел маленький мужик, с острым птичьим носом и серыми, зоркими глазами. Он встал с места, медленно подошёл к стойке и в упор, бесцеремонно оглядел товарищей.

— Ты чего? — спросил кабатчик.

— Так, — скрипучим голосом сказал мужик. — Думал — может, знакомые какие...

— Посидим немножко мы, погреемся, — сказал Салакин, отходя от стойки, и дёрнул Ванюшку за рукав.

Они отошли в сторону, сели за стол, мужик с птичьим носом остался у стойки и что-то негромко сказал кабатчику.

— Поедем, — шепнул Ванюшка Салакину.

— Погоди, — громко ответил Салакин.

Ванюшка укоризненно поглядел на товарища и покачал головой. Ему казалось, что теперь громко говорить при людях опасно, нехорошо, неловко.

— Налей-ка нам ещё по одной, — предложил Салакин.

Дверь кабака завизжала, и вошли ещё двое: один — старик, с большой седой бородой; другой — коренастый, большеголовый, в коротеньком, по колено, полушубке.

— Доброго здоровья, — сказал старик.

— Добро пожаловать, — ответил кабатчик и поглядел на Салакина.

— Чья лошадь? — кивая на дверь головой, спросил коренастый.

— Вот этих людей, — указывая пальцем на Салакина, медленно выговорил остроносый мужик.

— Наша, — подтвердил Салакин.

— Уедем, — шепнул он товарищу.

— А вы кто такие? — спросил Салакина коренастый.

— Мы? Мясники, — неожиданно ответил Салакин и улыбнулся.

— Ну, — чего ты? — беспокойно, но негромко воскликнул Ванюшка.

Однако все четверо мужиков услыхали его восклицание и все, медленно поворотив головы, уставились на него любопытными глазами. Салакин рассматривал их спокойно, только плотно сжатые губы его вздрагивали, а Ванюшка опустил голову над столом и ждал, чувствуя, что не может дышать. Тяжёлое, как туча, молчание продолжалось недолго...

— То-то, гляжу я, — заговорил коренастый мужик, — передок-то дровней в крови...

— Чего? — дерзким голосом сказал Салакин.

— А я, — сказал старик, — не заметил крови, — разве кровь? Я на дровни взглянул, — всё чёрное, значит, мол, — угольщики! Налей мне, Иван Петрович...

Кабатчик налил стакан водки и медленно, как сытый кот, пошёл к двери. Мужик с птичьим носом подождал, когда он поравнялся с ним, и тоже вышел из кабака.

— Ну, — сказал Салакин, вставая со стула, — ну, Ваня, — надо ехать! Куда хозяин пошёл? Деньги-то...

— Сейчас придёт, — сказал коренастый мужик, отвернувшись от Салакина, и стал свёртывать папироску. Ванюшка тоже встал, но тотчас же снова опустился на стул, ноги у него стали дряблые, мягкие и не держали тела его. Он тупо взглянул в лицо товарища и, видя, что губы Салакина дрожат, тихо зарычал от тоски и страха.

Кабатчик вернулся один. Он так же медленно и спокойно, как вышел, возвратился за стойку и, облокотясь на неё, сказал старику:

— А опять теплеет...

— К тому время идёт, к теплу...

- Ну, мы едем! — громко сказал Салакин, подходя к стойке. — Получай.

— Погоди, — лениво, улыбаясь, сказал кабатчик.

— Нам некогда, — тише произнес Салакин, опуская глаза.

— Ну, погоди, — повторил кабатчик.

- Чего годить?

Ванюшка быстро встал на ноги и снова сел.

— Мне староста ни к чему, — заявил Салакин, передёргивая плечами, и зачем-то надел шапку.

— А ему тебя надо, — лениво проговорил кабатчик, отодвигаясь от Салакина.

Старик и коренастый мужичок заинтересовались непонятным для них разговором и подвинулись к стойке.

— Хочет он тебя спросить, как это выходит — торгуешь ты мясом, а везёшь кульё из-под углей?

— А-а-а? — протянул старик, отходя от Салакина.

— Вот оно что! — воскликнул коренастый. — Лошадку угнали?

— Нет! — тонким голосом воскликнул Ванюшка. Салакин махнул рукой и, оборотившись к нему, сказал с кривой усмешкой:

— Приехали, — готово!

В дверь кабака с шумом, торопливо вошло ещё человек пять мужиков. Один из них, высокий, рыжий, держал в руках длинную палку. Ванюшка смотрел на них широко раскрытыми глазами, ему казалось, что все они, как пьяные, качаются на ногах и раскачивают кабак.

— Здорово, молодчики!—сказал мужик с палкой.— Нуте-ка, скажите-ка нам, вы кто такие? И отколе? Вот я, примерно, староста, — а вы?

Салакин взглянул на старосту и засмеялся смехом, похожим на лай собаки. А лицо у него побледнело.

— Ты смеяться? — сурово сказал один из мужиков и стал засучивать рукава.

— Погоди, Корней, — остановил его староста. — Всему своя очередь. Они и так... Вы, ребята, тово, — вы прямо, вчистую говорите — где лошадь взяли? Во!

— Православные, — не я! Он! Мы лошадь не угнали, — мы угольщика убили... Он тут, — недалеко, — в снегу зарыт. Мы не угоняли лошадь, — мы ехали только, ей-богу! Это всё — не я! Она сама отстала, лошадь; она придёт! Мы не хотели убить, — он сам начал — кистенём! А мы в Борисово шли, — мы хотели приказчика ограбить, — поджечь сначала, — а лошадей мы не трогали! Это всё он меня, вот этот...

— Вали-и! — громко крикнул Салакин. Он сорвал с головы шапку и бросил её к ногам мужиков, стоявших пред ним молчаливой, плотной, тёмной стеной.

— Сыпь, Ванька, хорони!

Ванюшка замолчал, опустил голову на грудь, руки у него повисли вдоль тела.

— Эки ведь злодеи, дураки, — а!

ПРИМЕЧАНИЯ

ЗЛОДЕИ
р а с с к а з

номер 316, 15 ноября, под заглавием: «История одного преступления (Рассказ)».

Вскоре после первой публикации М.Горький правил рассказ по вырезкам из газеты «Нижегородский листок» для предполагавшегося его перевода на немецкий язык, а также повторного издания товариществом «Знание». Внеся в рассказ ряд поправок, автор изменил заглавие «История одного преступления» на «Преступление».

В декабре 1901 года М.Горький специальным письмом просил Н.Д.Телешова, занимавшегося подготовкой сборника, в который должен был войти и горьковский рассказ, озаглавить его: «Преступники». (Архив А.М.Горького.)

В 1914 году М.Горький отредактировал рассказ для десятого тома собрания сочинений в издании «Жизнь и знание». Подготавливая рассказ для этого издания, писатель дал ему название «Злодеи».

Начиная с издания «Жизнь и знание», рассказ включался во все собрания сочинений.


Раздел сайта: