• Наши партнеры:
    Babadu.ru - Kitty школьный рюкзак - прекрасный подарок для будущей первоклассницы. Уникальная модель.
    Teploobmennik.su - цена grundfos tp 80 170 4 цена покупайте с минимальными затратами!
  • Старуха Изергиль

    СТАРУХА ИЗЕРГИЛЬ

    I

    Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу.

    как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.

    бронзовые. Их волосы, шёлковые и чёрные, были распущены, ветер, тёплый и лёгкий, играя ими, звякал монетами, вплетёнными в них. Ветер тёк широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили всё дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их всё прекраснее.

    Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался смех...

    как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там - резкие, как обломки скал, матово-чёрные или коричневые. Между ними ласково блестели тёмно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звёзд. Всё это - звуки и запахи, тучи и люди - было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И всё как бы остановилось в своём росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи.

    - Что ты не пошёл с ними? - кивнув головой, спросила старуха Изергиль.

    Время согнуло её пополам, чёрные когда-то глаза были тусклы и слезились. Её сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями.

    - Не хочу, - ответил я ей.

    - У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны... Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный...

    и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей.

    - Смотри, вон идёт Ларра!

    Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестёр, - она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.

    - Никого нет там! - сказал я.

    - Ты слеп больше меня, старухи. Смотри - вон, тёмный, бежит степью!

    Я посмотрел ещё и снова не видел ничего, кроме тени.

    - Это тень! Почему ты зовёшь её Ларра?

    - Потому что это - он. Он уже стал теперь как тень, - пора! Он живёт тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!..

    - Расскажи мне, как это было! - попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку.

    человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там.

    Вот какая щедрая земля в той стране!

    Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками.

    Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унёс орёл, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но - не нашли её. И забыли о ней, как забывают об всём на земле".

    Старуха вздохнула и замолчала. Её скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в её груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах.

    "Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда её спросили, где была она, она рассказала, что орёл унёс её в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них...

    Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперённой стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их - он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали:

    - Ему нет места среди нас! Пусть идёт, куда хочет.

    Он засмеялся и пошёл, куда захотелось ему, - к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошёл к ней и, подойдя, обнял её. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил её и, когда она упала, встал ногой на её грудь, так, что из её уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеёй и умерла.

    Всех, кто видел это, оковал страх, - впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на неё, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, - не опустил своей головы, как бы вызывая на неё кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же - слишком просто и не удовлетворит их".

    Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрёкот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и всё обильнее лил на степь голубоватую мглу...

    "И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления... Хотели разорвать его лошадьми - и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много - и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слёз, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго:

    - Спросим его, почему он сделал это?

    Спросили его об этом. Он сказал:

    - Развяжите меня! Я не буду говорить связанный!

    А когда развязали его, он спросил:

    - Что вам нужно? - спросил так, точно они были рабы...

    - Ты слышал... - сказал мудрец.

    - Зачем я буду объяснять вам мои поступки?

    - Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Всё равно, ты умрёшь ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаёмся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем...

    - Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил её потому, мне кажется, - что меня оттолкнула она... А мне было нужно её.

    - Но она не твоя! - сказали ему.

    - Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землёй... и многим ещё...

    Ему сказали на это, что за всё, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда - жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым.

    племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого.

    Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, - тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам:

    - Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему - в нём самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание!

    отверженный, выкинутый вон, - юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его - не был человеком... А этот - был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек - всё, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силён, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго - не один десяток годов. Но вот однажды он подошёл близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко:

    - Не троньте его. Он хочет умереть!

    неё руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомлённый, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож - точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об неё. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы.

    - Он не может умереть! - с радостью сказали люди. И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел - высоко в небе чёрными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков - ничего. И всё ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей... Вот как был поражён человек за гордость!"

    Старуха вздохнула, замолчала, и её голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась.

    Я посмотрел на неё. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало почему-то страшно жалко её. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а всё-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.

    На берегу запели, - странно запели. Сначала раздался контральто, - он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый всё лился впереди его... - третий, четвёртый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов.

    Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из неё, заглушали её и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх.

    Шума волн не слышно было за голосами...

    II

    - Слышал ли ты, чтоб где-нибудь ещё так пели? - спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом.

    - Не слыхал. Никогда не слыхал...

    луна, и уже - поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот - поют.

    - Но здоровье... - начал было я.

    - Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье - то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придёт ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила - хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!..

    Я посмотрел ей в лицо. Её чёрные глаза были всё-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала её сухие, потрескавшиеся губы, заострённый подбородок с седыми волосами на нём и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щёк были чёрные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана её голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвётся вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми чёрными глазами.

    Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом:

    нам в окна: "Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?" Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поёт. Увидал меня, говорит: "Вот какая красавица живёт тут!.. А я и не знал про это!" Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и варёной свинины... А через четыре дня дала уже и всю себя... Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про всё и побила меня, уговаривал всё меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда - только поёт да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут... Так вот тем - весело было. Иная ждёт, ждёт своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, - и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадёт к ней. Подарки подносил богатые - легко же ведь доставалось всё им! И пирует у неё, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как её звали? Забыла как... Всё стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, всё забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош... Рыжий был, весь рыжий - и усы, и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на грудь да и впилась зубами в щёку... С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала её...

    - А рыбак куда девался? - спросил я.

    - Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала всё уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом - ничего, пристал к ним и другую завёл... Их обоих и повесили вместе - и рыбака и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шёл на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идёт себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: "Прощай!.." Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли... Всё-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал.

    - Это ты сделала? - наудачу спросил я.

    - Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки...

    Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, - задумчивый, мятежный шум был славной вто'рой рассказу о мятежной жизни. Всё мягче становилась ночь, и всё больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределённые звуки хлопотливой жизни её невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... ибо усиливался ветер.

    - А то ещё турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, - ничего... Но скучно стало... - всё женщины, женщины... Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил - как владыка... Глаза были чёрные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. "Едешь ко мне?" - говорит. "О да, поеду!" - "Хорошо!" И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был - чёрненький мальчик, гибкий такой... Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего - уже не помню.

    Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, - около Арцер-Паланки, помню, - ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, всё извивался предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в Польшу его.

    - Погоди!.. А где маленький турок?

    - Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца... так и сох всё... Помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а всё ещё в нём горит любовь... И всё просит наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он совсем стал плох - не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный... мёртвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он - что же?.. Мальчик!..

    Она вздохнула и - первый раз я видел это у неё - перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами.

    - Ну, отправилась ты в Польшу... - подсказал я ей.

    Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребёнка, - он был маленький, - подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, всё равно как бы с покойниками.

    всё смотрели сосредоточенно и твёрдо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели весёлые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривлённого рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок Востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холодный... И все они - только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, - тоже почти тень.

    Она продолжала.

    - В Польше стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. я не знала их змеиного языка. Все шипят.. Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это. Чтобы жить - надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлат, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал: пришёл, а слуга за ним идёт с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я всё-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот - как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Всё лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошёл, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдёт, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, - те просто лентяи или трусы или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!..

    И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась.

    - Знала также я и мадьяра одного. Он однажды ушёл от меня, - зимой это было, - и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь - не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать - не меньше.. Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив! Как чёрт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он был ещё и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня всё было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и всё хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, - помню, - дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла своё: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого чёрта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я всё-таки любовалась им. А как вот ушёл он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу.

    Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в плену, недалеко в деревне.

    "Значит, - подумала я, - не увижу уже его больше!" А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. И вот ночью поползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне - поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И тот там же поёт... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время - и я за человеком поползла змеёй по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперёд. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: "Погоди!.." А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шёпотом: "Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя..." Он опустил ружьё и также шёпотом говорит мне: "Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?" Я сказала ему, что сын у меня тут заперт... "Ты понимаешь, солдат, - сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня - у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрёт скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на неё, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня - мать!.."

    Ох, как долго говорила я ему! Шёл дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом... А он всё говорил: "Нет!" И каждый раз, как я слышала его холодное слово, ещё жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата - он был маленький, сухой и всё кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, всё упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только всё барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. "Аркадэк!.." - шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, - и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. "Можешь ты выйти отсюда?" - "Да, через пол!" - сказал он. "Ну, иди же". И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. "Где часовые?" - спросил Аркадэк. "Вон лежит!.." И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шёл, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала.

    О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты - хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я всё слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: "Моя королева!" Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало - помню - только скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: "Идите!" Они, псы, спросили меня: "Ты воротишься туда, указать наш путь?" Вот какие подлые! Ну, всё-таки ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трёх десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми.

    Старуха махнула рукой к морю. Там всё было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же.

    - Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Ещё молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: "Вот и я, было время, такая же была... Только тогда, в моё время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!.."

    Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась.

    С моря поднималась туча - чёрная, тяжёлая, суровых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С её вершины срывались клочья облаков, неслись вперёд её и гасили звёзды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже чёрной и страшной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное.

    - Видишь ты искры? - спросила меня Изергиль.

    - Вон те, голубые? - указывая ей на степь, сказал я.

    - Голубые? Да, это они... Значит, летают всё-таки! Ну-ну... Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть.

    - Откуда эти искры? - спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль.

    в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого - ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко - там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, всё вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а всё примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут - судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится всё меньше.

    Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала тёмную степь, как бы ища в ней ответа.

    Я ждал её рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу её о чём-либо, она опять отвлечётся в сторону.

    И вот она начала рассказ.

    III

    откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жёны и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна - назад, - там были сильные и злые враги, другая - вперёд, - там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днём в сером сумраке и ещё плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днём и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А ещё страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были всё-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота... Люди всё сидели и думали. Но ничто - ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, - и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом всё громче и громче ... Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один".

    загнанные люди...

    "Данко - один из тех людей, молодой красавец. Красивые - всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам:

    имеет конец! Идёмте! Ну! Гей!..

    Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня.

    - Веди ты нас! - сказали они.

    Тогда он повёл..."

    Старуха помолчала и посмотрела в степь, где всё густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг.

    Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Всё гуще становился лес, всё меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повёл их куда-то. А он шёл впереди их и был бодр и ясен.

    люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнём и исчезали так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещённые холодным огнём молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, тёмное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомлённые им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шёл впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, - вот как!

    Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко.

    - Ты, - сказали они, - ничтожный и вредный человек для нас! Ты повёл нас и утомил, и за это ты погибнешь!

    силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец!

    Но эти слова разъярили их ещё более.

    - Ты умрёшь! Ты умрёшь! - ревели они. А лес всё гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понёс труд, и видел, что они - как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнём желания спасти их, вывести на лёгкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого ещё ярче загорелось в нём сердце, ибо эта их дума родила в нём тоску.

    А лес всё пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь...

    - Что сделаю я для людей?! - сильнее грома крикнул Данко.

    И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из неё своё сердце и высоко поднял его над головой.

    Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещённый этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумлённые, стали как камни.

    - Идём! - крикнул Данко и бросился вперёд на своё место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.

    И теперь гибли, но гибли без жалоб и слёз. А Данко всё был впереди, и сердце его всё пылало, пылало!

    сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струёй из разорванной груди Данко.

    Кинул взор вперёд себя на ширь степи гордый смельчак Данко, - кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и - умер.

    Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что ещё пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло..."

    - Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!

    Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжёг для людей своё сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на неё и думал: "Сколько ещё сказок и воспоминаний осталось в её памяти?" И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд.

    Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей всё крепче. Я прикрыл её старое тело и сам лёг на землю около неё. В степи было тихо и темно. По небу всё ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    СТАРУХА ИЗЕРГИЛЬ
    р а с с к а з

    Впервые напечатано в "Самарской газете", 1895, номер 80, 16 апреля; номер 86, 23 апреля; номер 89, 27 апреля.

    три назад я послал в редакцию рукопись Пешкова (псевд. Максим Горький), заглавие "Старуха Изергиль" (В.Г.Короленко, Избранные письма, III т., Гослитиздат, 1936, стр. 86).

    Рассказ включался во все собрания сочинений.

    Печатается по тексту, подготовленному М.Горьким для собрания сочинений в издании "Книга".
    Главная