• Наши партнеры:
    Индвивидуальный подход на mosagrogroup.com от производителя.
  • Шорник и пожар

    ШОРНИК И ПОЖАР

    После многих дней жестокой засухи в селе, над Волгой, вспыхнул пожар. Огонь показался на окраине села, около кузницы; огонь точно с неба упал на соломенную крышу убогой избы солдатки Аксёновой, упал и начал хвастаться весёлой хитростью своей игры: украсил весь скат крыши золотыми лентами, вымахнул из чердачного окна огромную, рыжую бороду и, затейливо изгибаясь, рождая синий дым, мелкий дождь красных искр, взмыл над избой, стремясь в тусклое от зноя небо к солнцу, раскалённому добела. Первым увидал несчастье старичок шорник; я сидел с ним на брёвнах против церковной паперти, слушая премудрые рассказы деревенского ремесленника о его бродячей жизни, рассказы человека, которому ближние сильно пересолили душу очень горькой солью.

    - Ух ты-и! - вскричал он, прервав свою речь. - Гляй, гляди-ко, - пожар занялся.

    Есть какие-то секунды, когда на явление огня смотришь неподвижно и безмысленно, очарован изумительной живостью и бесподобной красотой его. Я предложил шорнику:

    - Пойдём гасить, - но он, глядя на пожар из-под ладони, сказал:

    - Не-ет, чужому на пожаре - опасно, а зримость и отсюдова хорошая.

    Это было утром в праздничный день Ильи Пророка, народ сельский ещё торчал в церкви, но по улице уже мчались ребятишки, был слышен истерический крик женщин, по плитняку церковной паперти прыгал толстый мужик с деревянной ногой, дёргал верёвку колокола, - бил набат и ревел, как медная труба:

    - Пожа-ар, миряне-е, горите-е...

    Церковь тошнило людьми, они вырывались из дверей её, рыча, взвизгивая, завывая, прыгали со ступеней паперти через судорожно извивавшееся тело какой-то женщины, празднично пёстрая масса их крошилась на единицы, они бежали во все стороны, обгоняя, толкая друг друга, выкрикивая:

    - Го-осподи!.. Батюшка, Илья Пророк!.. Матушка... Пресвятая!..

    Торопливые удары набатного колокола хлестали воздух, из-под ног людей вздымалась пыль, заунывно выли и лаяли собаки.

    Изумительна была быстрота, с которой опустела церковь, но ещё более поспешно действовал огонь, - он уже обнял всю избу, вырывался из двух её окон и точно приподнимал избёнку от земли. Загорелось ещё что-то, взлетали круглые облака густо-сизого дыма.

    На траве у наперчи валялась, всхрапывая и взвизгивая, в сильнейшем припадке истерики кликуша в пёстром ситцевом платье. Выгибаясь дугою, хватая пальцами траву, она точно боялась оторваться от земли, ноги её - в красных чулках, как будто с ног содрана кожа.

    Солидно, не торопясь, но шагая широко, на паперть вышел тощий, высокий, сутулый церковный староста, лавочник Кобылин, в поддёвке, очень похожий на попа в рясе, а за ним выбежал, крестясь, голубой попик, кругленький, черноволосый, румянощекий. Приставив кулаки ко рту, как бы держа себя за седую бороду, Кобылин кричал:

    - Иконы-то... образа-то захватите...

    Шлёпнув себя ладонями по бедрам и мотая головою, точно козёл, он сказал:

    - Экие бараны!

    Затем, благодарно глядя в небо, перекрестился:

    - От меня - далеко, слава те Христу, - а поп спросил, глядя на кликушу:

    - Это - Марковых женщина?

    - Неприлично как она... Ефим, ты бы её убрал, в сторожку, что ли...

    Хромой мужик, перестав бить набат, стоял прислонясь плечом к стене, отирая пот с одутловатого, безглазого лица. Проворчав что-то, размахивая длинными руками обезьяны, он спустился с паперти, взял женщину под мышки, приподнял её, но она судорожно выпрямилась, выскользнула из рук его и, толкнув хромого, заставила его сесть на землю, а сама крепко ударилась затылком о ступень паперти.

    - Ух ты! - вскричал хромой и матерно выругался.

    - Неосторожный какой, - упрекнул его поп.

    Кобылин глухим басом сказал:

    - Ну, ничего, пускай её корчится, глядеть некому. Идём чай пить, батя...

    Кучка молодёжи весело тащила по улице гремучий пожарный насос, торопливо шагали старики, один из них, в сиреневой рубахе и белых холщовых портках, седенький, точно высеребренный, и глазастый, как сыч, выкрикивал:

    - Это обязательно кузнец! Он вчерась, затемно, дачнику лосипед чинил.

    - Не любишь ты кузнеца, дед Савелий!

    - Зачем? Я - всех люблю, как богом заповедано! Ну, а ежели он - пьяница и характером - дикой пёс...

    Где-то отчаянно и как будто радостно закричали:

    - У Марковых занялось!

    Да, загорелась крыша надворных построек богатого мужика Маркова, и огонь, по стружкам, по щепкам, бежал, подбирался к недостроенной избе, ещё без рам в окнах, без трубы на тёсовой крыше. Многочисленная семья старика Маркова, предоставив пожарной дружине гасить огонь, поспешно опустошала пятиоконную жилую избу и клеть, вытаскивала сундуки, подушки, иконы, посуду; батрак Семёнка и студент, дачник Марковых, приплясывая на огоньках стружек и щепы, сгребали их железными вилами, высокая, дородная девица плескала на ноги им водой из ведра, батрак весело покрикивал на огонь:

    - Ку-уда? Шалишь! Барин, не зевай, брючки загорятся!

    Огромный старичина Марков в чалме буйных сивых волос, с бородою почти до пупка, толкал в огонь одноглазую сестру свою, старую деву, громогласно орал на неё:

    - Ближе, дура! Ближе, курва, я те говорю!

    Высокая, плоскогрудая Палага, держа обеими руками икону, показывала её огню и, сверкая одиноким зелёным глазом, визжала:

    - Заступница милосердная, купина неопалимая, спаси, сохрани! Господи! Соседи, что же вы... Помогите!

    - Ближа-а! - ревел Марков, одной рукой поддёргивая штаны, а ладонью другой толкая сестру в спину, в затылок. Она, прикрывая лицо иконой, отскакивала от огня, бормотала:

    - Да что ты! Сгорю ведь я...

    по затылку слишком сильно, она, высоко взмахнув иконой, упала лицом в пыль, на неё посыпались искры; пытаясь встать, она шлёпала иконой по земле, мычала:

    - У-ух, о-ох!

    Брат схватил её за ноги, оттащил прочь, вырвал икону из рук её, - у него свалились штаны до колен, тогда он, сунув икону под мышку себе и вздёргивая штаны, яростно взревел:

    - Эх, дьяволы, мать вашу...

    Дьяволы - небольшая группа стариков, старух и среди них шорник - молча стояли на той стороне улицы, у плетня огорода, следя, как семья Маркова и человек пять соседей его, сломав плетень, таскают имущество в огород, следили, шевеля губами, точно считая чужое добро или молясь. Эта безмолвная группа людей быстро разрасталась, подходили, напившись чаю, миряне и дачники полюбоваться игрою огня, борьбой с ним.

    Огонь потрескивал, посвистывал, шипел, посылая во все стороны маленьких, красных гонцов, взмётывая, вместе с дымом, горящие головни, с лисьей хитростью и как бы подражая воде, растекался ручьями, змеино ползал, пытаясь ужалить ноги людей. Молодёжь пожарной дружины забрасывала в огонь четыре багра, отрывала ими брёвна, тёс, кричала:

    - Ра-азом! Ух, да-ух! Тащи-и...

    Воду подвозили две бочки, но они рассохлись, половина воды вытекала по пути к пожару, несмазанный насос стучал и скрипел, вода из шланга выливалась бессильной, тоненькой и жалкой струёй. Огонь брызгал на людей искрами, горячий воздух жёг руки, лица, люди работали недружно и неохотно, видя, что сгорят только две избы богатого мужика и что на крышах ближних изб сторожко сидят хозяева, поливая тёс водою из колодцев. Солидный, бородатый, лысый писатель Евтихий Карпов ласково и строго убеждал зрителей:

    - Что же вы, миряне, не помогаете? Надобно помогать людям, которые терпят несчастие. Сегодня вы поможете им, завтра - они вам помогут. - Кто-то из толпы сердито спросил:

    - А вам, господин, как известно, что и завтра пожар будет?

    - Табачок, - заворчала старушка в синем платье и с лицом синеватого цвета. – Гостите у нас, а папироски курите, бесову забаву.

    И ещё сердитый голос:

    - Ребятишек приучаете к табаку.

    Толстый мужик в клетчатом жилете поверх розовой рубахи, в синих пестрядинных штанах и босой, ласково ухмыляясь в рыжую бороду, смотрел на Карпова масляными глазами и уговаривал его:

    - Ты, Евтихей Павлов, не слушай дикарёв этих. Чего они понимают? Живут дачниками, а туда же, ворчат - как собаки на чужого.

    - Живут? - закричали на него. - Кабы не судьба наша горькая...

    - Нужда заставляет избы под дачи сдавать, мерин!

    - Он - знает. Сам сдаёт.

    - Ему бы только чаи распивать с дачниками-то...

    Кто-то весёлым голосом прокричал:

    - Кузнеца нашли-и!

    - Константин, айда кузнеца бить...

    Часть зрителей быстро пошла прочь, а маленький, остробородый человечек, прищурив детски ясные глазки, сказал:

    - Докажут ему, кузнецу-то! Докажут, что бог создал человека, а чёрт кузнеца.

    - Бог - Адама создал, а не человека, - сурово вмешалась старуха. - Не говори чего не знаешь.

    - Да ведь Адам-от человек же?

    - Адам - крылатый был, вроде ангела, до греха с Евой, а после того у Адама-то от крыльев одни лопатки остались...

    - Эй, бабы, слышите?

    - Поломали, повыдергали нам бабы крылья-то.

    - А и верно! Вредное сословие...

    - Бабы-то? Вреднее - нет...

    - Сказано: «Куда бес не поспеет, туда бабу пошлёт».

    Около Евтихия Карпова - шорник, его умненькие глазки сухо и остро усмехались, солдатское плюшевое лицо собралось в комок мягких морщин, он говорил негромко и поучительно:

    - Вы, барин, не беспокойтесь. На пожаре у мужиков разум, как воск, тает. Всякому до себя, господин хороший...

    - Нет, позволь, - пробовал возразить Карпов.

    - Да, пожалуйста. Я ведь не спорю.

    - Видишь ли: мир, община...

    - Конешно, - поторопился согласиться шорник.

    - Общая жизнь - понимаешь?

    - Вот, вот, - снова согласился шорник и отошёл прочь.

    - Какой бестолковый, - сказал мне Карпов, глядя в спину шорника. – Портят крестьянство отходники, оторванные от почвы... Покурим? - предложил он, вынув портсигар, но оглянулся и - спрятал его в карман, объяснив: - Забыл: я еще чаю не пил, а натощак – не курю.

    мычал:

    - Сволочи, спросите Пашку Авдеева или дачника его - мы втроём за Волгой ночь были.

    - Был, так - был.

    - Узнаем - поверим.

    - Сволочи. Я в гору шёл, когда вспыхнуло, мать...

    - С тобой - не спорят. Шёл, так - шёл.

    - А за что били? За что? Мать...

    - Разберём - узнаешь. Не лай.

    Прошли, и в толпе пронзительно и торопливо зазвучал женский голос:

    - А моё слово - подожгла Лизавета-кликуша...

    - Ты - видела?

    - А ты в одно то веришь, чего видишь? В бога - веришь, а - видел его? В Москве не был, а - знаешь, что Москва-то есть? Э-х, лопоухий чёрт...

    И ещё быстрей, ещё более горячо женщина продолжала:

    - Побей меня гром - она, Лизавета. Обидели бабу в кровь, в самые печени обидели, вот она и возместила...

    - Давай, давай, давай, - дружно закричали гасители огня, зацепив баграми горящие брёвна, и оторвали от избы сразу венцов пять, огонь брызнул искрами, вздохнул синим дымом в небо, как бы напудренное горячей сероватой пылью, и ещё быстрее стал доедать то, что обнял, превращая дерево в красное золото углей. Парни поливали край огромного костра скудной струёй из шланга, девки плескали в огонь вёдра воды, огонь обращал её в дым, в пар, шипел, посвистывал, трещал и делал своё дело. Покрикивая, повизгивая, прыгали босоногие мальчишки, загоняли длинными хворостинами головни в костёр; посредине улицы шагал, как журавль, староста Кобылин, подойдя к зрителям, он сказал замогильным басом:

    - Надо было смиренно достоять обедню тем, которые незаинтересованные, а бросились все, вот господь и тово... и наказал...

    - Кого наказал-то? - вскричала женщина. - Богатого, а богатому и пожар - выгода. Марковы-то в земстве застрахованы... Наказал!

    - Аксёнова всегда всё знает, во всех карманах копейки считала, - сказал Кобылин, а женщина плачевно кричала:

    - А я за что наказана? Вон, от избёнки-то, и углей не останется.

    - Тебя за распутство бог наказал, - объяснил Кобылин и пошагал через улицу - туда, где на завалине избы старшего сына сидел Марков, рядом с ним - ведро квасу, в руке его эмалированная кружка, он мочил в ней губы, бороду, глотая квас, и говорил сыну:

    - Пожёг сапоги-то? Форсите всё, щеголяете.

    - Чать - праздник, - уныло сказал он. Отец закричал:

    - Али ты - парень? Женатый, дети есть...

    Кобылин сел рядом с Марковым, взял из руки его кружку и зачерпнул квасу, говоря:

    - Ропщете? Роптать - грех. Пожар - дело божье. На людей, роптать можно, а на бога – грех.

    - Люди, - сказал Марков и матерно выругался, а Кобылин, перекрестив кружку, выпил квас и, покачивая головой, продолжал:

    - Люди - помощники нам слабые. Не любят нас, считают счастливыми. А - какое счастье? Вот - погорел ты...

    - Пожарная снасть - плоха у нас, - жалобно сказал молодой Марков. На его слова старики не обратили внимания. Кобылин спросил:

    - Сестра-то сильно обожглась?

    - Ничего, - ответил Марков.

    - У вдовой-то снохи - припадок?

    Старик не ответил, а сын, подняв щепку, замахнулся бросить её в огонь, но швырнул вдоль улицы. Кобылин вздохнул.

    - Слушок есть, будто чья-то баба угли из самовара вытряхнула.

    - Кто видел? - угрюмо спросил Марков.

    - Не знаю кто. А - говорят. Будто даже Лизавета ваша...

    - Отойди, дьяво-ол, - заорал Марков, вскочив на ноги. - Что ты дразнишь, а? – Кобылин встал, выгнул спину, как верблюд, и пошёл прочь, оглядываясь через плечо, говоря бесцветным густым голосом:

    - Тебе, кум, молиться, а ты - злишься. Бог не зря наказывает...

    Сын Маркова, почёсывая бедро сжатым кулаком, проворчал:

    - В рыло бы ему дать.

    Отец встал, плюнул вслед куму и ушёл во двор избы, спустя руки вдоль тела так, точно нёс большие тяжести.

    Огонь, довершая чистое своё дело, становился всё ниже ростом, как будто уходил в землю, под золотые груды углей. Серым дымом курились облитые водою брёвна и вдруг снова вспыхивали, кудрявые огоньки бежали вдоль их, гасли в одном месте, упрямо появлялись в другом. С весёлой яростью кричали мальчишки и били огоньки палками, высекая из головней стайки золотых искр. Взрослые не спеша расходились по избам, на улице становилось тише, и вдруг в жаркий воздух врезался отчаянный вопль:

    За уцелевшей избой Марковых вымахнуло в небо сизое облако дыма.

    К полудню за огородом Марковых, на окраине села, успели сгореть ещё две избы. А под вечер шорник и я сидели на берегу Волги, в густой, но душной тени старых вётел. На реке – пустынно и скучно, солнце отражалось в ней тускловато, казалось, что мутная вода покрыта полупрозрачной пеленою какой-то ржавчины и от воды исходит неприятно густой, тёплый запах болота.

    Шорник аппетитно курит толстую козью ножку, из его рта, сквозь седые усы, вместе с дымом спокойненько текут давно обдуманные слова.

    - Вот, значит, говорит мне этот, сочинитель твой: «Надо, говорит, народу жить сообща, братски-залихватски». Тогда, дескать, всё будет хорошо и достойно есть, яко воистину и хвалите бога во святых его, мать вашу за ногу...

    Я возражаю:

    - Ну, этак-то он не говорил - хвалите бога...

    - Погоди! А ты знаешь, как он думает?

    - Знаю.

    - Ни хрена ты не знаешь, - уверенно возражает шорник. - Ни единого нуля не знаешь. Ты ещё - телёнок, а не лицо. Тебя и вблизи от мордвина не отличишь, а ты мне противишься. – Как большинство бывалых людей, он любит похвастаться, а как большинство стариков - болтлив, но слушать его - приятно и полезно. - Мне шестьдесят три года, - говорит он, почёсывая ногу ногой и посыпая её песком. - С девяти лет - работник, три ремесла знаю: шорник, шубник, суконщик. Семь губерний насквозь прошёл, на Урале, даже за Уралом бывал, в сотнях церквей молился, в сотнях рек купался, а сколько баб, девок имел - тому счёта нет. Так-то, мил друг Закорючкин!

    - Что же он тебе ещё говорил? - спрашиваю я.

    Старик, прищурясь, смотрит на реку, с того берега отплывает большая лодка, нагруженная женщинами в ярких ситчиках, оттуда слабо доносится песня.

    - Он мне ничего не может сказать, - пренебрежительно отвечает шорник, помолчав. - А я ему: «Кто же, говорю, такой стол устроит, чтобы за ним все люди пили-ели? Чтобы, значит, смирный с буйным, лакей с барином, батрачок с хозяином бок о бок?» Он - удостоверяет: «Оттого и живём грязно, что живём разно». Не зря учился, словами - богат, так и сыплет, так и сыплет, даже слюна кипит на губах. Ну, меня словами не одолеешь.

    Странное у него, шорника, лицо: шишковатый лоб - гладок, кожа на нём туго натянута – ни одной морщины - и блестит так же, как на лысине, а под седой щетиной щёк и бритым подбородком - глубокие, дряблые складки. Когда он говорит - щетина шевелится, точно растёт, и это неприятно видеть.

    - Вот, говорю, люди в Сибирь тысячами переселяются, неделями ждут поездов, лежат на станциях, одни дохнут с голода, другие - пропиваются дотла, а ребятишки мрут, как тараканы в нежилой избе. Крышка народу! Не-ет, меня не переспоришь. Переспорь, я на тебя год буду даром работать. Видал, как пожар гасили? То-то. У соседа беда - не беда, а забава. – Окурком козьей ножки он прижигает мохнатую толстую гусеницу и, глядя, как судорожно она извивается, равнодушно говорит: - Сколько этих кликуш по деревням! Доктора удостоверяют, что это болезнь, знахари доказывают - порча от злых людей, а попы - дескать - от беса. Я думаю: притворство, корчи эти. Притворяются бабы бесноватыми для того, чтоб их не били, а – боялись. Бабы - хитрые. Да ведь и всякому хочется от людей как-нибудь спастись.

    Гусеница свернулась кольцом, замерла. Шорник раздавил её пяткой цвета сосновой коры и вздохнул:

    - Бают, кликуша подожгла, сноха Маркова, жена второго сына его. Муж её в Сибирь загнан, дачницу убил, жил с ней, что ли... Вот вдова и корчится от вдовства своего. Да, наверно, и свёкор покоя не даёт, они тут все снохачи.

    Я спрашиваю:

    - Как ты это знаешь?

    - Я здесь - не первый раз. Однова - целую зиму жил, тулупы пошивал. Да я и сам не дальний, из-за Лыскова. Месяца полтора на Марковых работал, жил у них. Он меня обсчитал, старый пёс. У него - примета: обязательно обсчитать, хоша бы на пятак, а то, говорит, деньги переведутся. Н-да. Года его - за восьмой десяток перешли, а - гляди, какой боец! И сын у него, который убивец, хорош был: красивый, силач, грамотный, книги читал, с дачниками всё возился. Может, его и зря засудили. Ну, однако тоже был жадный.

    Шорник зевнул длинным, воющим зевком, лёг на спину, закинул руки под голову, прикрыл острые глаза.

    быть: ешь в запас, чтобы бог-от спас.

    Песня на реке зазвучала слышнее, старик вскочил и, прикрыв глаза ладонью, уставился на реку: лодка, точно цветами нагруженная, тяжело плыла против течения.

    - Сюда перебираются, - сказал шорник. - Перегрузили лодку-то, дуры, утонуть могут. Они почти ежегодно эдак-то утопают. В юбках - недалеко поплывёшь. Конешно, убыток невелик, баб - довольно много, а всё-таки... беспокойство...

    - Ты в бога-то веришь? - спросил я его. Он ответил ворчливо, поговоркой:

    - «Божиться - божусь, а в попы - не гожусь». - Сел, сгрёб ладонями холмик песка, покрыл его растрёпанным картузом и, так устроив подушку, положил на неё лысую голову, заворчал: - Всё допрашиваешь, вроде как шпиён али - судья, земский начальник. А земский-то - кто? Он - помещик, его назначили на возврат мужиков крепостному праву. А при крепостном-то праве мне бы на одном месте сидеть истуканом без ума - вот оно что! Ну, скажем, тебя это не касается, как ты не мужик. А спрашивать - как сорьё перетряхивать, - толку нет, Закорючкин. Ты - себя знай, кроме себя, мил друг, ни хрена не узнаешь. Да и себя-то...

    Шорник безнадёжно отмахнулся рукой от чего-то.

    - Ты что сердишься?

    - А - не приставай. Длинен ты, да не умён.

    Я пригласил его в трактир чай пить.

    - Дай вздремну, - сказал он, но тотчас же сел, продолжая ворчать:

    - Беспокойный ты. Наянливый. Скажи тебе: верю, не верю. А - кто ты таков? Я тебя всего четвёртый день вижу. Может, я так верю...

    Скороговоркой, тоном привычного балагура, он произнёс:

    - «Бог в числе трёх: святой дух - ко всему глух, отец - купец, любит почёт, не угоди - сечёт, сынок - баюнок, сам воскрес, а мы - неси крест», - слыхал прибаутку? Мне, мил друг, не до богов, у меня вот ноги отнимаются. Ну, и - тревожно душе: куда пойдёшь, где сядешь, как отнимутся ноги-то? Работал полсотни лет, а ни хрена нет... Марков-то сильно в жире, а у меня - одни жилы...

    Он, как говорится, «попал на свою тропу», речь его бежит легко, свободно, чувствуется, что не вчера надуманы сердитые его мысли.

    - Я тебе удостоверяю: о себе думай. Куда тебе дорога? К чему прицепиться? Вот о чём думай. А спрашивать будешь - тебе такого наврут, до смерти не распутаешь. Сам разбирай вопросы. Слыхал, как школьники говорят? «Вопрос: отчего ты бос? Ответ: лаптей нет». Вот те и вся премудрость...

    Он засмеялся влажным смехом, похожим на кашель, всхрапывая, сплёвывая; смех докрасна раскалил его лицо, шею и долго сотрясал его сухое, лёгкое, жилистое тело. Перестав смеяться, лёг и, повторив: «Вот те и премудрость», - как-то сразу - точно в воду нырнул – спрятался в сон. На реке всё яснее звучала песня, покачивалась лодка, в ней бабы шевелились, становясь всё крупнее, цветистей.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    ШОРНИК И ПОЖАР
    р а с с к а з

    Ш о р н и к - специалист по конской упряжи.

    В этом же номере журнала "Колхозник" напечатана статья М.Горького "Беседа" (том 27 настоящего собрания), в которой дана следующая характеристика шорника, являющегося главным персонажем в рассказе:

    " людям. Вот только это равнодушие люди его типа сеяли я укрепляли в деревнях, среди людей, враждебно оторванных друг от друга труднейшей борьбой за кусок хлеба " (Архив А.М.Горького).

    В собрания сочинений рассказ не включался.

    Печатается по тексту журнала "Колхозник", сверенному с рукописями и авторизованной машинописью (Архив А.М.Горького).

    Раздел сайта: