О вреде философии (страница 7)

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8
Примечания

Мигун с Кукушкиным миролюбиво разбирались в неясном вопросе, кто больнее дерется - купец или барин? Кукушкин доказывал - купец, Мигун защищал помещика, и его звучный тенорок одолевал растрепанную речь Кукушкина.

- Господина Фингерова папаша Наполеон Бонапарта за бороду драл. А господин Фингеров, бывало, ухватит двоих за овчину на затылках, разведет ручки свои да и треснет лбами - готово. Оба лежат недвижимы.

- Эдак - ляжешь! - согласился Кукушкин, но добавил: - Ну, зато купец ест больше барина...

Благообразный Суслов, сидя на верхней ступени крыльца, жаловался:

- Не крепок становится мужик на земле, Михайло Антонов. При господах не дозволялось зря жить, каждый человек был к делу прикреплен...

- А ты подай прошение, чтобы крепостное право опять завели, - ответил ему Изот.

Ромась молча взглянул на него и стал выколачивать трубку о перила крыльца.

Я ждал - когда же он заговорит? И внимательно слушая несвязную беседу мужиков, пытался представить - что, именно, скажет Хохол? Мне казалось, что он уже пропустил целый ряд удобных моментов вмешаться в беседу мужиков. Но он равнодушно молчал и сидел идольски неподвижно, следя, как ветер морщит воду в лужах и гонит облака, стискивая их в густо-серую тучу. На реке гудел пароход, снизу возносилась визгливая песня девиц, подыгрывала гармоника. Икая и рыча, вниз по улице шагал пьяный, размахивая руками, ноги его неестественно сгибались, попадая в лужи. Мужики говорили все медленнее, уныние звучало в их словах, и меня тоже тихонько трогала печаль, потому что холодное небо грозило дождем, и вспоминался мне непрерывный шум города, разнообразие его звуков, быстрое мелькание людей на улицах, бойкость их речи, обилие слов, раздражающих ум.

Вечером, за чаем, я спросил Хохла - когда же он говорит с мужиками?

- О чем?

- Ага, - сказал он, внимательно выслушав меня, - ну, знаете, если бы я говорил с ними об этом, да еще на улице, - меня бы снова отправили к якутам...

Он натискал табаку в трубку, раскурил ее, сразу окутался дымом и спокойно, памятно заговорил о том, что мужик - человек осторожный, недоверчивый. Он - сам себя боится, соседа боится, а особенно - всякого чужого. Еще не прошло тридцати лет, как ему дали волю, каждый сорокалетний крестьянин родился рабом и помнит это. Что такое воля - трудно понять. Рассуждая просто - воля это значит - живу как хочу. Но - везде начальство, и все мешают жить. У помещиков отнял крестьянство - царь, стало быть - теперь царь единый господин надо всем крестьянством. И снова - а что ж такое воля? Вдруг придет день, когда царь объяснит, что она значит. Мужик очень верит в царя, - единого господина всей земли и всех богатств. Он отнял крестьян у помещиков, - может отнять пароходы и лавки у купцов. Мужик - царист, он понимает: много господ - плохо, один - лучше. Он ждет, что наступит день, когда царь объявит ему смысл воли. Тогда - хватай кто что может. Этого дня все хотят, и каждый - боится, каждый живет настороже внутри себя - не прозевать бы решительный день всеобщей дележки. И - сам себя боится: хочет много и есть что взять, а как возьмешь? Все точат зубы на одно и то же. К тому же везде - неисчислимое количество начальства, явно враждебного мужику, да и царю. Но - и без начальства нельзя, все передерутся, перебьют друг друга.

Ветер сердито плескал в стекла окон обильным вешним дождем. Серая мгла изливалась по улице; в душе у меня тоже стало серовато и скучно. Спокойный, не громкий голос раздумчиво говорил:

- Внушайте мужику, чтобы он постепенно научался отбирать у царя власть в свои руки, говорите ему, что народ должен иметь право выбирать начальство из своей среды - и станового, и губернатора, и царя...

- Это - на сто лет!

- А вы думали все сделать к Троицыну дню? - серьезно спросил Хохол.

Вечером он ушел куда-то, а часов в одиннадцать, я услышал на улице выстрел, - он хлопнул где-то близко. Выскочив во тьму, под дождь, я увидал, что Михаил Антонович идет к воротам, обходя потоки воды неторопливо и тщательно, большой, черный.

- Вы - что? Это я выпалил...

- В кого?

Он стоял в сенях, раздеваясь, отжимая рукой мокрую бороду, и фыркал, как лошадь.

- А сапоги, чортовы, оказывается, худые у меня! Надо переобуться. Вы умеете револьвер чистить? Пожалуйста, а то заржавеет... Смажьте керосином...

Восхищало меня его непоколебимое спокойствие, тихое упрямство взгляда его серых глаз. В комнате, расчесывая бороду перед зеркалом, он предупредил меня:

- Вы ходите по селу осторожней, особенно - в праздники, вечерами: вас, наверное, тоже захотят бить. Но - палку с собой не носите, это раздражает драчунов, и может внушить им мысль, что вы боитесь. А бояться - не надо! Они сами народ трусоватый...

Я начал жить очень хорошо, каждый день приносил мне новое и важное. С жадностью стал читать книги по естествознанию, Ромась учил меня:

- Это, Максимыч, прежде всего и всего лучше надо знать, в эту науку вложен лучший разум человечий.

Вечерами, трижды в неделю, приходил Изот, я учил его грамоте. Сначала он отнесся ко мне недоверчиво, с легонькой усмешкой, но после нескольких уроков добродушно сказал:

- Хорошо объясняешь! Тебе бы, парень, учителем быть...

И - вдруг предложил:

- Ты, будто, сильный, ну-ка, давай на палке потянемся?

Взяли из кухни палку, сели на пол и, упершись друг другу ступнями в ступни ног, долго старались поднять друг друга с пола. Хохол, ухмыляясь, подзадоривал нас:

- А - ну? Уть!

Изот поднял меня, и это, кажется, еще более расположило его в мою пользу.

- Ничего, ты - здоров! - утешал он меня. - Жаль, рыбу не любишь ловить, а то ходил бы со мною на Волгу. Ночью, на Волге - царствие небесное!

Учился он усердно, довольно успешно и - очень хорошо удивлялся; бывало, во время урока, вдруг встанет, возьмет с полки книгу, высоко подняв брови, с натугой прочитает две-три строки и, покраснев, смотрит на меня, изумленно говоря:

- Читаю, ведь, мать его курицу.

И повторяет, закрыв глаза:

- "Словно, как мать над сыновней могилой

"Стонет кулик над равниной унылой"... Видал?

Несколько раз он вполголоса, осторожно спрашивал:

бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь, как-будто, самые мысли напечатаны, - как это?

Что я мог ответить ему? И мое -

- Не знаю, - огорчало человека.

- Колдовство! - говорил он, вздыхая и рассматривая страницы книги на свет.

Была в нем приятная и трогательная наивность, что-то прозрачное, детское; он все более напоминал мне славного мужика из тех, о которых пишут в книжках. Как почти все рыбаки, он был поэт, любил Волгу, тихие ночи, одиночество, созерцательную жизнь.

Смотрел на звезды и спрашивал:

- Хохол говорит, - и там, может, кое-какие жители есть, вроде нашем, - как думаешь, верно это? Знак бы им подать, спросить - как живут? Поди-ка, - лучше нас, веселее...

В сущности, он был доволен своей жизнью, - он сирота, бобыль и ни от кого не зависим в своем тихом, любимом деле рыбака. Но - к мужикам относился неприязненно и предупреждал меня:

- Ты не гляди, что они ласковы, это - хитряга народ, фальшивый, ты им не верь! Сейчас они с тобою - так, а завтра - иначе. Каждому только сам он виден, а общественное дело - каторгой считают.

И с ненавистью, странной в человеке такой мягкой души, он говорил о "мироедах":

- Они - почему богаче других? Потому что - умнее. Так ты, сволочь, помни, если умный: крестьянство должно жить стадом, дружно, тогда оно - сила. А они расщепляют деревню, как полено на лучину - ведь, вот что. Сами себе враги. Это - злодейский народ. Вот как Хохол мается с ними...

Красивый, сильный он очень нравился женщинам, и они одолевали его.

- Конечно, в этом я избалован, - добродушно каялся он. - Для мужьев - обидно это, я сам бы обижался на ихом месте. Однако баб нельзя не пожалеть, - баба, она вроде как вторая твоя душа. Живет она - без праздников, без ласки, работает, как лошадь, и больше ничего. Мужьям любить некогда, а я - свободный человек. Многих, в первый же год после свадьбы, мужья кулаками кормят. Да, я в этом - грешен, балуюсь с ними. Об одном прошу: вы, бабы, только не сердитесь друг на друга, - меня хватит на всех. Не завидуйте одна другой, - все вы мне одинаковы, всех жалею...

И, конфузливо усмехаясь в бороду, он рассказал:

- Я, даже, чуть-чуть с барыней одной не пошалил, - на дачу приехала из города, барыня. Красавица, белая, как молоко, а волосья - лен. И глазенки синеваты, добрые. Я ей рыбу продавал и все, бывало, гляжу на нее. Ты что? - спрашивает. Сами знаете, - говорю. Ну, хорошо, - говорит, - я к тебе ночью приду, жди! И - верно! Пришла. Только - комаров она стеснялась, закусали ее комары, ну, и не вышло у нас ничего. Не могу, говорит, кусают очень, а сама чуть не плачет. Через сутки к ней муж прибыл, судья какой-то. Да, вот они какие, барыни-то, - с грустью и упреком кончил он. - Комары им жить мешают...

Изот очень хвалил Кукушкина:

- Вот, приглядись к мужику, - хорошей души этот! Не любят его, ну, - напрасно! Болтун, конечно, так ведь - у всякого скота своя пестрота.

Кукушкин был безземелен, женат на пьяной бабе батрачке, маленькой, но очень ловкой, сильной и злой. Избу свою он сдал кузнецу, а сам жил в бане, работая у Панкова. Он очень любил новости, а когда их не было - сам выдумывал разные истории, нанизывая их всегда на одну нить.

- Михайло Антонов - слыхал ты? Тиньковский урядник в монахи идет, от своей должности; не желаю, бает, мужиков мордовать, - шабаш!

Хохол серьезно говорил:

- Вот так все начальство и разбежится от вас.

- Все - не убегут, а которые совесть имеют, - им, конечно, тяжко на своих должностях. Не веришь ты, Антоныч, в совесть, вижу я. А, ведь, без совести и при большом уме не проживешь. Вот, послушай случай...

И рассказывает о какой-то "умнейшей" помещице:

- Такая злодейка была, что даже губернатор, не взирая на высокую свою должность, в гости к ней приехал. Сударыня, - говорит, - будьте осторожнее, на всякий случай, слухи, говорит, о вашей подлости злодейской даже в Петербург достигли. Она, конечно, наливкой угостила его, а сама говорит: поезжайте с Богом, не могу я переломить характер мой! Прошло три года с месяцем, и вдруг она собирает мужиков: - вот, говорит, вам вся моя земля и прощайте, и простите меня, а я...

- В монастырь, - подсказывает Хохол.

Кукушкин, внимательно глядя на него, подтверждает:

- Верно, в игуменьи! Значит - и ты слыхал про нее?

- Никогда не слыхал.

- А - откуда же знаешь?

- Я тебя знаю.

Фантазер бормочет, покачивая головой:

- До чего ты не верующий людям...

И так - всегда: плохие, злые люди его рассказов устают делать зло и "пропадают без вести", но чаще Кукушкин отправляет их в монастыри, как мусор на "свалку".

У него являются неожиданные и странные мысли, - он вдруг нахмурится и заявляет:

- Напрасно мы татар победили, - татары лучше нас...

А о татарах - никто не говорил, - говорили в это время об организации артели садовладельцев.

Ромась рассказывает о Сибири, о богатом сибирском крестьянине, но вдруг Кукушкин задумчиво бормочет:

- Если селедку года два-три не ловить, она может до того разродиться, что море выступит из берегов, и будет потоп людям. Замечательно плодущая рыба.

Село считает Кукушкина пустым человеком, а рассказы и странные мысли его раздражают мужиков, вызывая у них ругань и насмешки, но слушают они его всегда с интересом, внимательно, как бы ожидая встретить правду среди его выдумок.

- Пустобрех, - зовут его солидные люди, и только один щеголь Панков говорит серьезно:

- Степан - человек с загадкой...

в бане штук десять сытых зверей и зверят, - он кормит их воронами, галками и, приучив кошек есть птицу, усилил этим отрицательное отношение к себе: его кошки душат цыплят, кур, а бабы охотятся за зверьем Степана, нещадно избивают их. У бани Кукушкина часто слышен яростный визг огорченных хозяек, но это не смущает его:

- Дуры, кошка - охотничий зверь, она ловчее собаки. Вот я их приучу к охоте на птицу, разведем сотни кошек, продавать будем, доход вам, дурехи.

Он знал грамоту, но - забыл, а вспомнить - не хочет. Умный по природе своей, он быстрее всех схватывает существенное в рассказах Хохла.

- Так, так, - говорит, он, жмурясь, как ребенок, хватающий горькое лекарство: - Значит - Иван-то Грозный мелкому народу не вреден был...

Он, Изот и Панков приходят к нам вечерами, и, не редко, сидят до полуночи, слушая рассказы Хохла о строении мира, о жизни иностранных государств, о революционных судорогах народов. Панкову нравится французская революция:

- Вот это - настоящий поворот жизни, - одобряет он.

Он два года тому назад отделился от отца, богатого мужика с огромным зобом и страшно вытаращенными глазами, взял - "по любви" - замуж сироту племянницу Изота, держит ее строго, но одевает в городское платье. Отец проклял его за строптивость и, проходя мимо новенькой избы сына, ожесточенно плюет на нее. Панков сдал Ромасю в аренду избу и пристроил к ней лавку против желания богатеев села, и они ненавидят его за это, он же относится к ним - внешне равнодушно, говорит о них пренебрежительно, а с ними - грубо и насмешливо. Деревенская жизнь тяготит его:

- Знай я ремесло - жил бы в городе...

Складный, всегда чисто одетый, он держится солидно, и очень самолюбив; ум его осторожен, недоверчив.

- Ты от сердца, али по расчету за такое дело взялся? - спрашивает он Ромася.

- А - как думаешь?

- Нет - ты скажи!

- По твоему, как лучше?

- Не знаю. А - по твоему?

Хохол упрям и в конце концов заставляет мужика высказаться.

- Лучше - от ума, конечно! Ум без пользы не живет, а где польза - там дело прочное. Сердце - плохой советчик нам. По сердцу, я бы такого наделал - беда. Попа обязательно поджег бы, - не суйся, куда не надо.

Поп, злой старичок, с мордочкой крота, очень насолил Панкову вмешавшись в его ссору с отцом.

Сначала Панков относился ко мне неприязненно и почти враждебно, даже хозяйски покрикивал на меня, но скоро это исчезло у него, хотя - я чувствовал - осталось скрытое недоверие ко мне; да и мне Панков был неприятен.

Очень памятны мне вечера в маленькой, чистой комнатке с бревенчатыми стенами. Окна плотно закрыты ставнями; на столе, в углу, горит лампа, перед нею крутолобый, гладко остриженный человек с большой бородою, он говорит спокойно:

- Суть жизни в том, чтобы человек все дальше отходил от скота...

Трое мужиков слушают внимательно, у всех - хорошие глаза, умные лица. Изот сидит всегда неподвижно, как бы прислушиваясь к чему-то отдаленному, что слышит только он один; Кукушкин вертится, точно его комары кусают, а Панков, пощипывая светлые усики, соображает тихо:

Мне очень нравится, что Панков никогда не говорит грубо с Кукушкиным, батраком своим, и внимательно слушает забавные выдумки мечтателя.

Кончится беседа, - я иду к себе, на чердак и сижу там, у открытого окна, глядя на уснувшее село и в поля, где непоколебимо властвует молчание. Ночная мгла пронизана блеском звезд, тем более близких земле, чем дальше они от меня. Безмолвие внушительно сжимает сердце, а мысль растекается в безграничии пространства, и я вижу тысячи деревень, так же молча прижавшихся к плоской земле, как притиснуто к ней наше село. Неподвижность, тишина...

Мглистая пустота, тепло обняв меня, присасывается тысячами невидимых пиявок к душе моей, и, постепенно, я чувствую сонную слабость, смутная тревога волнует меня. Мал и ничтожен я на земле...

Жизнь села встает предо мною безрадостно. Я многократно слышал и читал, что в деревне люди живут более здорово и сердечно, чем в городе. Но - я вижу мужиков в непрерывном, каторжном труде, среди них много нездоровых, надорвавшихся в работе и почти совсем нет веселых людей. Мастеровые и рабочие города, работая не меньше, живут веселее и не так нудно, надоедливо жалуются на жизнь, как эти угрюмые люди. Жизнь крестьянина не кажется мне простой, - она требует напряженного внимания к земле и много чуткой хитрости в отношении к людям. И не сердечна эта, бедная разумом жизнь, - заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, - что-то волчье есть в них.

Мне трудно понять, за что они так упрямо не любят Хохла, Панкова и всех "наших", - людей, которые хотят жить разумно.

Я отчетливо вижу преимущества города: его жажду счастья, дерзкую пытливость разума, разнообразие его целей и задач. И всегда в такие ночи мне вспоминается двое горожан:

"Ф. Калугин и З. Небей.

"Часовых дел мастера, а также принимают в починку разные аппараты, хирургические инструменты, швейные машины, музыкальные ящики всех систем и прочее".

Эта вывеска помещается над узенькой дверью маленького магазина. По сторонам двери - пыльные окна. У одного сидит Ф. Калугин, лысый, с шишкой на желтом черепе и с лупой в глазу; круглолицый, плотный, он почти непрерывно улыбается, ковыряя тонкими щипчиками в механизме часов, или что-то распевает, открыв круглый рот, спрятанный под седою щеткой усов. У другого окна - З. Небей, курчавый, черный, с большим, кривым носом, с большими, как сливы, глазами и остренькой бородкой; сухой, тощий, он похож на дьявола. Он тоже разбирает и слаживает какие-то тоненькие штучки и, порою, неожиданно кричит басом:

- Тра-та-там, там, там!

За спинами у них хаотически нагромождены ящики, машины, какие-то колеса, аристоны, глобусы; всюду на полках - металлические вещи разных форм, и множество часов качают маятниками на стенах. Я готов целый день смотреть, как работают эти люди, но мое длинное тело закрывает им свет, они строят мне страшные рожи, машут руками - гонят прочь. Уходя, я с завистью думаю:

- Какое счастье уметь все делать!

Уважаю этих людей и верю, что они знают тайны всех машин, инструментов и могут починить все на свете. Это - люди!

А деревня не нравится мне, мужики непонятны. Бабы особенно часто жалуются на болезнь; у них что-то "подкатывает к сердцу", "спирает в грудях" и постоянно - "резь в животе", - об этом они больше и охотнее всего говорят, сидя по праздникам у своих изб или на берегу Волги. Все они страшно легко раздражаются, неистово ругая друг друга. Из-за разбитой, глиняной корчаги, ценою в двенадцать копеек, три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили череп парню. Такие драки почти каждую неделю.

Парни относятся к девицам откровенно цинично и озорничают над ними: поймают девок в поле, завернут им юбки и крепко свяжут подолы мочало й над головами. Это называется "пустить девку цветком". По пояс обнаженные снизу девицы визжат, ругаются, но, кажется, им приятна эта игра - заметно, что они развязывают юбки свои медленнее, чем могли бы. В церкви за всенощной, парни щиплют девицам ягодицы, - кажется, только для этого они и ходят в церковь. В воскресенье поп с амвона говорил:

- Скоты! Нет разве иного места для безобразия вашего?

- На Украине народ, пожалуй, более поэт в религии, - рассказывает Ромась, - а здесь, под верою в Бога, я вижу только грубейшие инстинкты страха и жадности. Такой, знаете, искренной любви к Богу, восхищения красотою и силой его - у здешних нет. Это, может быть, хорошо: легче освободятся от религии, она же - вреднейший предрассудок, скажу вам.

Парни хвастливы, но - трусы. Уже раза три они пробовали побить меня, застигая ночью на улице, но это не удалось им, и только однажды меня ударили палкой по ноге. Конечно, я не говорил Ромасю о таких стычках, но, заметив, что я прихрамываю, он сам догадался в чем дело.

- Эге, все-таки - получили подарок? Я ж говорил вам.

Хотя он и не советует мне гулять по ночам, но, все же, иногда я выхожу огородами на берег Волги и сижу там, под ветлами, глядя сквозь прозрачную завесу ночи вниз и за реку, в луга. Величественно медленное течение Волги, богато позолоченное лучами невидимого солнца, отраженными мертвой луною. Я не люблю луну, в ней есть что-то зловещее и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Меня очень обрадовало, когда я узнал, что она светит не своим светом, что она мертва и нет, и не может быть жизни на ней. До этого я представлял ее населенной медными людьми; они сложены из треугольников, двигаются как циркули и уничтожающе, великопостно звонят. На ней все - медное: растения, животные, - все непрерывно, приглушено звенит, враждебно земле, замышляет злое против нее. Мне было приятно узнать, что она - пустое место в небесах, но, все-таки, хотелось бы, чтоб на луну упал большой метеор, с силою, достаточной для того, чтоб она, вспыхнув от удара, засияла над землей собственным светом.

думается о чем-то неуловимом словами, чуждом всему, что пережито днем. Владычное движение водной массы почти безмолвно. По темной, широкой дороге скользит пароход чудовищной птицей в огненном оперении, мягкий шум течет вслед за ним как трепет тяжелых крыльев. Под луговым берегом плавает огонек, от него по воде простирается острый красный луч - это рыбак лучит рыбу, а можно думать, что на реку опустилась с неба одна из его бесприютных звезд и носится над водою огненным цветком.

Вычитанное из книг развивается в странные фантазии, воображение неустанно ткет картины бесподобной красоты, и точно плывешь в мягком воздухе ночи вслед за рекою.

Меня находит Изот, - ночью он кажется еще крупнее, еще более приятен.

- Ты опять тут? - спрашивает он и, садясь рядом, долго, сосредоточенно молчит, глядя на реку и в небо, поглаживая тонкий шелк золотистой бороды.

Потом - мечтает:

- Выучусь, начитаюсь, - пойду вдоль всех рек и буду все понимать! Буду учить людей. Да! Хорошо, брат, поделиться душой с человеком. Даже бабы, - некоторые, - если с ними говорить по душе - и они понимают! Недавно одна - сидит в лодке у меня и спрашивает: а что с нами будет, когда помрем? Не верю - говорит - ни в ад, ни в тот свет. Видал? Они, брат, тоже...

Не найдя слова, он помолчал и, наконец, добавил:

- ...живые души...

Изот был ночной человек. Он хорошо чувствовал красоту, хорошо говорил о ней, - тихими словами мечтающего ребенка. В Бога он веровал без страха, хотя и церковно, представлял его себе большим, благообразным стариком, добрым и умным хозяином мира, который не может побороть зла только потому, что не поспевает он, больно много человека разродилось. Ну - ничего, он - поспеет, увидишь. А вот Христа я не могу понять - никак. Ни к чему он для меня. Есть Бог, ну, и - ладно. А тут - еще один. Сын, говорят. Мало ли что - сын. Чай Бог-то не помер...

Но чаще Изот сидит молча, думая о чем-то, и лишь порою говорит, вздохнув:

- Да, вот оно как...

- Что?

- Это я про себя...

И снова вздыхает, глядя в мутные дали...

- Хорошо это - жизнь.

Я соглашаюсь.

- Да, хорошо!

Могуче движется бархатная полоса темной воды; над нею изогнуто простерлась серебряная линия Млечного пути, сверкают золотыми жаворонками большие звезды; и сердце тихо поет свои неразумные думы о тайнах жизни.

Далеко над лугами из красноватых облаков вырываются лучи солнца, и - вот оно распустило в небесах свой павлиний хвост.

- Удивительно это - солнце! - бормочет Изот, счастливо улыбаясь.

Яблони цветут, село окутано розоватыми сугробами и горьким запахом, он проникает всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розоватый атлас лепестков, правильными рядами уходят от изб села в поле. В лунные ночи, при легком ветре, мотыльки цветов колебались, шелестели едва слышно, и казалось, что село заливают золотисто-голубые, тяжелые волны. Неустанно и страстно пели соловьи, а днем задорно дразнились скворцы, и невидимые жаворонки изливали на землю непрерывный, нежный звон свой.

в темные ямы, лицо стало еще строже, красивей и - святей. Он целые дни спал, являясь по улице только под вечер, озабоченный, тихо задумчивый. Кукушкин грубо, но ласково издевался над ним, а он, смущенно ухмыляясь, говорил:

- Молчи, знай! Что поделаешь?

И восхищался:

- Ой, сладка жизнь! И, ведь, как ласково жить можно, какие слова есть для сердца. Иное - до смерти не забудешь, воскреснешь - первым вспомнишь.

- Смотри, побьют тебя мужья, - предупреждал его Хохол, тоже ласково усмехаясь.

- И - есть за что, - соглашался Изот.

Почти каждую ночь, вместе с песнями соловьев, разливался в садах, в поле, на берегу реки высокий, волнующий голос Мигуна, - он изумительно красиво пел хорошие песни, за них даже мужики многое прощали ему.

Вечерами, по субботам, у нашей лавки собиралось все больше народа и - неизбежно - старик Суслов, Баринов, кузнец Кротов, Мигун. Сидят и задумчиво беседуют. Уйдут одни, являются другие, и так - почти до полуночи. Иногда скандалят пьяные, чаще других - солдат Костин, человек одноглазый и без двух пальцев на левой руке. Засучив рукава, размахивая кулаками, он подходит к лавке шагом бойцового петуха и орет натужно, хрипло:

- Хохол, вредная нация, турецкая вера! Отвечай - почему в церковь не ходишь, а? Еретицкая душа! Смутьян человечий! Отвечай - кто ты таков есть?

Его дразнят:

- Мишка, - ты зачем пальцы себе отстрелил? Турка испугался?

Он лезет драться, но его хватают и со смехом, с криками сталкивают в овраг, - катясь кубарем по откосу, он визжит нестерпимо:

- Караул! Убили...

Потом вылезает весь в пыли, и просит у Хохла на шкалик водки.

- За что?

- За потеху, - отвечает Костин. Мужики дружно хохочут.

Однажды утром, в праздник, когда кухарка подожгла дрова в печи и вышла на двор, а я был в лавке - в кухне раздался сильный взрыв, лавка вздрогнула, с полок повалились жестянки карамели, зазвенели выбитые стекла, забарабанило по полу. Я бросился в кухню, - из двери ее в комнату лезли черные облака дыма, за ним что-то шипело и трещало. Хохол схватил меня за плечо:

- Стойте...

В сенях завыла кухарка.

- Э, дура...

Ромась сунулся в дым, загремел чем-то, крепко выругался и закричал:

На полу кухни дымились поленья дров, горела лучина, лежали кирпичи, в черном жерле печи было пусто, как выметено. Нащупав в дыму ведро воды, я залил огонь на полу и стал швырять поленья обратно в печь.

- Осторожней! - сказал Хохол, ведя за руку кухарку, и, втолкнув ее в комнату, скомандовал:

- Запри лавку! Осторожнее, Максимыч, может и еще взорвет...

И присев на корточки, он стал рассматривать круглые, еловые поленья, потом начал вытаскивать из печи брошенные мною туда.

- Что вы делаете?

- А - вот!

Он протянул мне странно разорванный кругляш и я увидал, что внутренность его была высверлена коловоротом и странно закоптела.

- Понимаете? Они, черти, начинили полено порохом. Дурачье! Ну, что можно сделать фунтом пороха?

И, отложив полено в сторону, он начал мыть руки, говоря:

- Хорошо, что Аксинья ушла, а то ушибло бы ее...

Кисловатый дым разошелся, - стало видно, что на полке перебита посуда, из рамы окна выдавлены все стекла, а в устье печи - вырваны кирпичи.

В этот час спокойствие Хохла не понравилось мне, - он вел себя так, как будто глупая затея нимало не возмущает его. А по улице бегали мальчишки, звенели их голоса:

- У Хохла пожар! Горим!

Причитая, выла баба, а из комнаты тревожно кричала Аксинья.

- В лавку ломятся, Михайло Антоныч.

- Ну, ну, тихо! - говорил он, вытирая полотенцем мокрую бороду.

В открытое окно комнаты, смотрели искаженные страхом и гневом волосатые рожи, щурились глаза разъедаемые дымом и кто-то возбужденно, визгливо кричал:

- Выгнать их из села! Скандалы у них бесперечь! Что такое, Господи?

Маленький рыжий мужичок, крестясь и шевеля губами, пытался влезть в окно и - не мог, - в правой руке у него был топор, а левая, судорожно хватаясь за подоконник, срывалась.

Держа в руке полено, Ромась спросил его:

- Тушить, батюшка...

- Так нигде же не горит...

Мужик, испуганно открыв рот, исчез, а Ромась вышел на крыльцо лавки и, показывая полено, говорил толпе людей:

- Кто-то из вас, мужики, начинил этот кругляш порохом и сунул его в наши дрова. Но пороха оказалось мало, и вреда никакого не вышло...

Я стоял сзади Хохла, смотрел на толпу и слышал, как мужик с топором пугливо рассказывает:

- Как он размахнется на меня поленом...

А солдат Костин, уже выпивший, кричал:

- Выгнать его, изувера! Под суд...

Но большинство людей молчало, пристально глядя на Ромася, недоверчиво слушая его слова:

- Для того, чтоб взорвать избу надо много пороха, - пожалуй - пуд! Ну, идите же...

Кто-то спрашивал:

- Где староста?

- Урядника надо!

Люди разошлись не торопясь, неохотно, как будто сожалея о чем-то.

Мы сели пить чай, Аксинья разливала, ласковая и добрая как никогда и, сочувственно поглядывая на Ромася, говорила:

- Не жалуетесь вы на них, вот они и озорничают!

- Не сердит вас это? - спросил я.

- Времени не хватит сердиться на каждую глупость.

Я подумал: если б все люди так спокойно делали свое дело!

А он уже говорил, что скоро поедет в Казань, спрашивал, какие книги привезти? всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в

на меня или на кого-нибудь другого, кричал бы и топал ногами. Однако он не мог или не хотел сердиться. Когда его раздражали глупостью или подлостью, он только насмешливо прищуривал серые глаза и говорил короткими, холодными словами что-то, всегда очень простое, безжалостное.

Так, он спросил Суслова:

- Зачем же вы, старый человек, кривите душой, а?

Желтые щеки и лоб старика медленно окрасились в багровый цвет, - казалось, что и белая борода его тоже порозовела у корней волос.

- Ведь, - нет для вас пользы в этом, а уважение вы потеряете.

Суслов, опустив голову, согласился:

- Верно - нет пользы!

И потом говорил Изоту:

- Это - душеводитель! Вот эдаких бы подобрать в начальство...

... Кратко, толково Ромась внушает, что и как я должен делать без него, и мне кажется, что он уже забыл о попытке попугать его взрывом, как забывают об укусе мухи.

Пришел Панков, осмотрел печь и хмуро спросил:

- Не испугались?

- Ну, чего же?

- Война.

- Садись чай пить.

- Жена ждет.

- Где был?

- На рыбалке. С Изотом.

Он ушел и в кухне еще раз задумчиво повторил:

- Война.

Он говорил с Хохлом всегда кратко, как будто давно уже переговорив обо всем важном и сложном. Помню, - выслушав историю царствования Ивана Грозного, рассказанную Ромасем, Изот сказал:

- Мясник, - добавил Кукушкин, - а Панков решительно заявил:

- Ума особого не видно в нем. Ну, перебил он князей, так - на их место расплодил мелких дворянишек. Да еще чужих навез, иноземцев. В этом - нет ума! Мелкий помещик хуже крупного. Муха - не волк, из ружья не убьешь, а надоедает она - хуже волка.

Явился Кукушкин с ведром разведенной глины и, вмазывая кирпичи в печь, говорил:

эту штуку устроишь, - жди беды!

"Эта штука", очень неприятная богатеям села, - артель садовладельцев; Хохол почти уже наладил ее при помощи Панкова, Суслова и еще двух, трех разумных мужиков. Большинство домохозяев начало относиться к Ромасю благосклонней, в лавке заметно увеличивалось количество покупателей, и даже "никчемные" мужики - Баринов, Мигун - всячески старались помочь всем, чем могли, делу Хохла.

Мне очень нравится Мигун, я любил его красивые, печальные песни. Когда он пел, то закрывал глаза и его страдальческое лицо не дергалось судорогами. Жил он темными ночами, когда нет луны или небо занавешено плотной тканью облаков. Бывало, - с вечера зовет меня тихонько:

- Приходи на Волгу.

Там, налаживая на стерлядей запрещенную снасть, сидя верхом на корме своего челнока, опустив кривые, темные ноги в темную воду, он говорит вполголоса:

Он - рублями считает, я - копейками, только и всего.

Лицо Мигуна болезненно дергается, прыгает бровь, быстро шевелятся пальцы рук, разбирая и подтачивая напильником крючки снасти; тихо звучит сердечный голос:

- Считаюсь я вором, верно - грешен. Так, ведь, и все грабежом живут, все друг дружку сосут да грызут. Да. Бог нас - не любит, а чорт - балует!

Черная река ползет мимо нас, черные тучи двигаются над нею, лугового берега не видно во тьме. Осторожно шаркают волны о песок берег а и замывают ноги мои, точно увлекая меня за собою в безбрежную, куда-то плывущую тьму.

- Жить-то - надо? - вздыхая, спрашивает Мигун.

- А зачем надо жить таким и так, как ты?

Очень тихо на реке, очень черно и жутко. И нет конца этой теплой тьме.

- Убьют Хохла. И тебя, гляди, убьют, - бормочет Мигун, потом неожиданно и тихо запевает песню:

- Меня-а мамонька любила-а, -

Эх-ма, Яша, эх-ты, милая душа.

Он закрывает глаза, голос его звучит сильнее и печальней, пальцы, разбирая бичевку снасти, шевелятся медленнее.

- Не послушал я родимой.

У меня странное ощущение: как будто земля, подмытая тяжелым движением темной, жидкой массы, опрокидывается в нее, а я - съезжаю, соскальзываю с земли во тьму, где навсегда утонуло солнце.

Кончив петь так же неожиданно, как начал, Мигун молча стаскивает челнок в воду, садится в него и почти бесшумно исчезает в черноте. Смотрю вслед ему и думаю:

- Зачем живут такие люди?

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8
Примечания