Исповедь.
Страница 11

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Примечания

И пошёл со мной рядом. Было ему лет пятнадцать, уже школу кончил и на заводе работал. Идёт, прищурив глаза, и расспрашивает:

— Велика земля-то?

Объяснил, как умел.

— А тебе, — мол, — на что?

— Надо! Чего я на одном месте буду торчать? Не дерево. Вот как научусь слесарить — пойду в Россию, в Москву и — ещё куда там? — везде пойду!

Говорит он так, как будто грозится кому-то:

«Я — приду!»

Стал я после этой встречи наблюдать за ним; вижу — мальчика тянет к серьёзному: где Михайловы товарищи ведут свой разговор, там и он трётся, слушает и щурит глаза, как бы прицеливаясь, куда себя направить.

И озорничает особенно: старается что-нибудь испортить тем людям, которые к начальству стоят ближе, — инструмент спрячет, сломает что-нибудь, песку подсыпает в станки.

Однажды, во время обеда, говорит мне:

— Скучно, монах, здесь!

— Почему?

— Не знаю. Жидковато люди живут! Работа да забота! Скорее бы научиться мне — отчалил бы я отсюда прочь!

И когда он говорил о будущем походе своём, то глаза его, открываясь, смело глядели вперёд, а вид он имел завоевателя, который ни во что, кроме своей силы, не верит. Нравилось мне это существо, и в речах его чувствовал я зрелость.

«Этот — не пропадёт!» — думаю, бывало, поглядывая на него. И душа заноет о сынишке моём: каков он, чем будет на земле?

Стал я замечать в себе тихий трепет новых чувств, как будто от каждого человека исходит ко мне острый и тонкий луч, невидимо касается меня, неощутимо трогает сердце, и всё более чутко принимаю я эти тайные лучи. Иногда соберутся у Михайлы рабочие и как бы надышат горячее облако мысли, окутает оно меня и странно приподнимет. Вдруг все начнут с полуслова понимать меня, стою в кругу людей, и они как бы тело моё, а я их душа и воля, на этот час. И речь моя — их голос. Бывало, что сам живёшь как часть чьего-то тела, слышишь крик души своей из других уст, и пока слышишь его — хорошо тебе, а минет время, замолкнет он, и — снова ты один, для себя.

Вспоминаю былое единение с богом в молитвах моих: хорошо было, когда я исчезал из памяти своей, переставал быть! Но в слиянии с людьми не уходил и от себя, но как бы вырастал, возвышался над собою, и увеличивалась сила духа моего во много раз. И тут было самозабвение, но оно не уничтожало меня, а лишь гасило горькие мысли мои и тревогу за моё одиночество.

Догадка эта пришла ко мне бесплотной и неясной: чувствую, что растёт в душе новое зерно, но понять его не могу; только замечаю, что влечёт меня к людям всё более настойчиво.

телу жарой.

Вцепился завод в землю, придавил её и, ненасытно алчный, сосёт дни и ночи, задыхаясь от жадности, воет, выплёвывая из раскалённых пастей огненную кровь земли. Остынет она, почернеет, — он снова плавит, гудит, гремит, расплющивая красное железо, брызжет искрами и, весь вздрагивая, тянет длинные живые полосы, словно жилы из тела земного.

Вижу в этой дикой работе нечто страшное, доведённое до безумия. Воющее чудовище, опустошая недра земли, копает пропасть под собой и, зная, что когда-то провалится в неё, озлобленно визжит тысячью голосов:

— Скорей, скорей, скорей!

В огне и громе, в дожде огненных искр работают почерневшие люди, — кажется, что нет им места здесь, ибо всё вокруг грозит испепелить пламенной смертью, задавить тяжким железом; всё оглушает и слепит, сушит кровь нестерпимая жара, а они спокойно делают своё дело, возятся хозяйски уверенно, как черти в аду, ничего не боясь, всё зная.

Ворочают крепкими руками малые рычаги, и всюду — вокруг людей, над головами у них — покорно и страшно двигаются челюсти и лапы огромных машин, пережёвывая железо... Трудно понять, чей ум, чья воля главенствуют здесь! Иной раз кажется, что человек взнуздал завод и правит им, как желает, а иногда видишь, что и люди и весь завод повинуются дьяволу, а он — торжественно и пакостно хохочет, видя бессмыслицу тяжкой возни, руководимой жадностью.

Говорят рабочие друг другу:

— Пора на работу вставать, эй!

Но люди на ней стоят или она их гнетёт и давит — не понимаю! Тяжела работа и властна, но остёр и ловок человеческий разум!

Порою в этом адском шуме и возне машин вдруг победительно и беззаботно вспыхнет весёлая песня, — улыбаюсь я в душе, вспоминая Иванушку-дурачка на ките по дороге в небеса за чудесной жар-птицей.

Народ на заводе — по недугу мне: всё этакие резкие люди, смелые, и хотя матерщинники, похабники и часто пьяницы, но свободный, бесстрашный народ. Не похож он на странников и холопов земли, которые обижали меня своей робостью, растерянной душой, безнадёжной печалью, мелкой жуликоватостью в делах с богом и промеж себя.

Эти люди в мыслях дерзкие, и хотя озлоблены каторжным трудом — ссорятся, даже дерутся друг с другом, — но ежели начальство нарушает справедливость, все они встают против его, почти как один.

А те парни, которые к Михайле ходят, всегда впереди, говорят громче всех и совершенно ничего не боятся. Раньше, когда я о народе не думал, то и людей не замечал, а теперь смотрю на них и всё хочу разнообразие открыть, чтобы каждый предо мной отдельно стоял. И добиваюсь этого и — нет: речи разные, и у каждого своё лицо, но вера у всех одна и намерение едино, — не торопясь, но дружно и усердно строят они нечто.

Каждый из них среди людей — светел и приятен, как поляна в густом лесу для заплутавшегося; каждый тянет к себе рабочих, которые посмышлёнее, и все Михайловы ребята в одном плане держатся, образуя на заводе некий духовный круг и костёр светло горящих мыслей.

Сначала — неласково приняли меня, покрикивают, посмеиваются:

— Эй ты, рыжая муха! Священный клоп! Дармоед! Захребетник!

Иной раз и толкнёт кто-нибудь, но этого я терпеть не мог и в таких случаях кулака не жалел. Но хотя людям сила и нравится, а кулаком ни уважения, ни внимания к себе не выколотишь, и быть бы мне сильно битому, если б в одну из моих ссор не вмешался Михайлов дружок Гаврила Костин, молодой литейщик, весьма красивый парень и очень заметный на заводе.

Лезло на меня человек шесть и не добром они грозили бокам моим, но он встал рядом со мной и говорит:

— Зачем же, товарищи, дразнить человека? Разве он не такой же рабочий, как и все мы? Несправедливо действуете, товарищи, и против себя! Наша сила — в тесной дружбе...

Сказал он немного, но как-то особенно хорошо и просто, точно детям говорил: все дружки Михайлы каждым случаем пользовались, чтобы посеять его мысли. Смутил Костин противников моих, да и меня за сердце задел, — начал я тоже речь говорить:

души. Кем же всё это установлено, где наш справедливый и мудрый бог, видит ли он изначальную, бесконечную муку людей своих?

Собралось довольно много народа, слушают серьёзно; кончил я — молчат. Потом старый модельщик Крюков говорит Костину:

— Монах-то, пожалуй, глубже видит, чем ты с товарищами! Он — с корня берёт; видал?

Мне приятно слышать такие слова, а Крюков хлопнул меня по плечу и сказал:

— Ты, брат, говори, — это хорошо! А волосищи-то всё-таки срежь хоть на аршин: грязно с этакой копной, да и людям смешно.

Кто-то, весёлый, кричит:

- И в драке неловко, гляди!

Шутят — значит, злоба погасла. Где смех, там человек; скотина не смеётся.

Костин в сторону отвёл меня.

— Ты, — говорит, — Матвей, с такими словами осторожно, за них в острог сажают, случается!

Удивился я.

— Чего?

— В острог... Знаешь? — Смеётся.

— За что?

— Да вот — за осуждение!

— Шутишь?

— Спроси, — говорит, — Михайлу, а мне надо на работу вставать.

Ушёл. Остался я очень удивлён его словами, не верится мне, но вечером Михайла всё подтвердил. Целый вечер рассказывал он мне о жестоких гонениях людей; оказалось, что за такие речи, как я говорил, и смертью казнили, и тысячи народа костьми легли в Сибири, в каторге, но Иродово избиение не прекращается, и верующие тайно растут.

Тогда в душе моей всё возвысилось и осветилось иначе, все речи Михайловы и товарищей его приняли иной смысл. Прежде всего — если человек за веру свою готов потерять свободу и жизнь, значит — он верует искренно и подобен первомученикам за Христов закон.

Все слова Михайловы соприкоснулись друг другу, расцвели и приобщились душе моей в тот час.

Понятно стало горячее желание богородицы, коя, видя ад, просила Михаила архангела:

— Архангеле! Допусти меня помучиться в огне! Пусть и я разделю великие муки эти!

Только здесь не грешных, а праведников видел я: желают они разрушить ад на земле, чего ради и готовы спокойно приять все муки.

— Может быть, — говорю я Михаиле, — потому и нет теперь святых отшельников, что не от мира, а в мир пошёл человек?

— Истинная вера, — отвечает он, — необходимо является источником деяния!

— Приобщите, — прошу, — и меня к этому делу! Горит во мне всё.

— Нет, — отвечает. — Подождите и подумайте, рано вам! Если вы, с вашим характером, попадёте теперь же в петлю врага, то надолго и бесполезно затянете её. Напротив — после этой вашей речи надо вам уйти отсюда. Есть у вас много нерешённого, и для нашей работы — не свободны вы! Охватила, увлекает вас красота и величие её, но — перед вами развернулась она во всей силе — вы теперь как бы на площади стоите, и виден вам посреди её весь создаваемый храм во всей необъятности и красоте, но он строится тихой и тайной будничной работой, и если вы теперь же, плохо зная общий план, возьмётесь за неё — исчезнут для вас очертания храма, рассеется видение, не укреплённое в душе, и труд покажется вам ниже ваших сил.

— Зачем, — с тоской спрашиваю его, — вы меня гасите? Я себе место нашёл, я — рад видеть себя силой нужной...

А он спокойно и печально говорит:

— Не считаю вас способным жить по плану, не ясному вам; вижу, что ещё не возникло в духе вашем сознание связи его с духом рабочего народа. Вы для меня уже и теперь отточенная трением жизни, выдвинутая вперёд мысль народа, но сами вы не так смотрите на себя; вам ещё кажется, что вы — герой, готовый милостиво подать, от избытка сил, помощь бессильному. Вы нечто особенное, для самого себя существующее; вы для себя — начало и конец, а не продолжение прекрасного и великого бесконечного!

Начинаю я понимать, зачем он пригибает меня к земле, чувствую неясную мне правду в словах его.

— Вам снова, — говорит, — надо тронуться в путь, чтобы новыми глазами видеть жизнь народа. Книгу вы не принимаете, чтение мало вам даёт, вы всё ещё не верите, что в книгах не человеческий разум заключён, а бесконечно разнообразно выражается единое стремление духа народного к свободе; книга не ищет власти над вами, но даёт вам оружие к самоосвобождению, а вы — ещё не умеете взять в руки это оружие!

Верно он говорит: чужда мне была книга в то время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше, чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её. Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?

И рядом с этим — не борясь — другой вопрос живёт: с неба ли на землю нисшёл господь или с земли на небеса вознесён силою людей? И тут же горит мысль о богостроительстве, как вечном деле всего народа.

Разрывается душа моя надвое: хочу оставаться с этими людьми, тянет меня идти проверять новые мысли мои, искать неизвестного, который похитил свободу .мою и смутил дух мой.

Дядя Пётр тоже уговаривает:

— Надо тебе, Матвей, уйти на время, а то о речах твоих пошёл опасный разговор...

И скоро всё решилось как бы помимо моей воли: откуда-то с другого завода прискакал ночью верховой и объявил, что у них на заводе жандармы обыски делают и что намерены они сюда явиться.

— Эх, рано! — говорит Михайла, огорчённый.

Началась некоторая суматоха, а дядя Пётр кричит мне:

И Михайла настойчиво советует, глядя прямо в лицо мне:

— Лучше вам уйти. Пользы от вашего присутствия мало, а вред может быть!

Понимаю я, что хочется им спровадить меня, и это — обидно. Но в то же время чувствую я, что боюсь жандармов, ещё не вижу, а уже боюсь! Знаю, что нехорошо уходить от людей в час беды, и подчиняюсь их воле.

Вытурили меня. Иду в гору к лесу по зарослям между пней, спотыкаюсь, словно меня за пятки хватают, а сзади молчаливый паренёк Иван Быков спешит, с большой поноской на спине — послан прятать в лесу книги.

Добежали мы с ним до опушки, нашёл он свой тайник, укладывает в него ношу свою. Спокоен. А мне жутко. Спрашиваю его:

— А они сюда не придут?

— Кто их знает! — говорит. — Может, и сюда придут. Надо — скорее!

Парень он неуклюжий, как из дубовой колоды топором вырублен, голова — большая, одно плечо выше другого, руки непомерно длинны, и голос угрюм.

— Ты — боишься? — говорю.

— Чего?

— А что придут и заберут?

— Лишь бы спрятанного не нашли, а то — пускай!

Аккуратно уложил всё в яму, зарыл, заровнял её, набросал сверху хвороста, сел на землю и говорит, видя, что я собираюсь идти:

— Сейчас тебе записку принесут, погоди.

— Какую?

— Не знаю я.

Поглядываю я из-за деревьев в лощину — хрипит завод, словно сильного человека душит кто-то. Кажется, что по улицам посёлка во тьме люди друг за другом гонятся, борются, храпят со зла, один другому кости ломают. А Иван, не торопясь, спускается вниз.

— Ты куда?

— Домой!

— Я недавно в деле, меня, наверно, не знают, а и схватят — не беда. Из тюрьмы люди умнее выходят.

Вдруг кто-то громко и ясно спросил меня:

— Как же это ты, Матвей, бога не боишься, а жандармов боишься?

Гляжу я на Ивана — стоит он и задумчиво смотрит вниз.

— Ты, — мол, — что сказал?

— В тюрьме — много читают книг...

— Больше ничего?

- А разве этого мало?

Тлеет внутри меня некая ложь, и колючими искрами вспыхивают стыдные вопросы. Ночь прохладная, а мне жарко.

— Я тоже с тобой пойду!

— Не велено тебе! — строго говорит Иван. — Тебя же обязательно заберут, — ведь из-за твоих речей суматоха-то начата!

— Как?

— Поп донёс в Верхотурье.

Сел я на землю, а сам говорю:

— Тогда — надо мне идти!

Но страх мой держит меня.

— Бежит кто-то сюда! — тихо шепчет Иван. Смотрю под гору — вверх по ней тени густо ползут, небо облачно, месяц на ущербе то появится, то исчезнет в облаках, вся земля вокруг движется, и от этого бесшумного движения ещё более тошно и боязно мне. Слежу, как льются по земле потоки теней, покрывая заросли и душу мою чёрными покровами. Мелькает в кустах чья-то голова, прыгая между ветвей, как мяч.

Иван тихонько посвистывает и говорит:

— Это — Костя!

И понимаю, что нарочно думаю об этом: хочу посторонними мыслями свой стыд и страх заглушить.

Выскочил Костя, запыхался, голос рвётся.

— Приехали! Тебя спрашивают, монах! На... Дядя Пётр велел мне проводить тебя в Лобановский скит, идём!

Встал я, говорю Ивану:

— Прощай, брат, кланяйся всем; скажи, чтобы простили меня!

А Костя толкает и строго командует:

— Ты — иди! Кому кланяться? Всех, наверно, заберут, как курят на базар!

Пошли. Костя впереди идёт, тихонько рассказывая, что он видел там, внизу; я шагаю за ним, и со всех сторон меня дёргает за полы, за рукава, словно спрашивает кто-то:

«Куда? Запутал людей, а сам уходишь?»

Рассуждаю вслух, как бы сам с собой:

— Значит — это за меня люди попали...

Мальчик отвечает:

— Не за тебя, а за правду! Ты разве правда? Ишь, какой хват!

Забавны его слова, и сам он мал, но чем-то задевает меня. Хочется мне оправдать себя пред ним, и начал было я выкладывать мысли мои, как нищий кусочки из сумы.

— Да, — мол, — видно, что великая неправда живёт во мне...

А он ворчит, возражая на каждое слово моё, как совесть:

— Ну уж и великая! Всё бы тебе больше других!

«Это — чужие слова», — думаю я.

— Недаром, — говорит, — Костин тебя колокольней назвал; не такой, которая в своё время к обедне зовёт, а которая звонит сама себе, оттого, что криво строена и колокола на ней плохо привязаны...

— Не люблю я тебя, монах!

— За что?

— Не знаю... Не русский, что ли, ты? Нехороший...

В другое время я рассердился бы на него, а тут — молчу. И как-то обессилел вдруг, устал до смерти.

Ночь вокруг и лес. Между деревьев густо налилась сырая тьма и застыла, и не видно, что — дерево, что — ночь. Блеснёт сверху лунный луч, переломится во плоти тьмы — и исчезнет. Тихо. Только под ногами ветки хрустят и поскрипывает сухая хвоя.

Не боится мальчик правду сказать. Все люди этой линии, начиная с Ионы, не носят страха в себе. У одних много гнева, другие — всегда веселы; больше всего среди них скромно-спокойных людей, которые как бы стыдятся показать доброе своё.

А Костя шагает по тропе, тихо светит мне его белая голова. Вспоминаю житие отрока Варфоломея, Алексея божия человека и других. Не то... Думы мои, словно кулики по болоту, с кочки на кочку прыгают.

Спрашиваю мальчика:

— Ты читал жития святых?

— Маленький был — читал. Мать заставляла. А что?

— Нравятся тебе божий угодники?

— Не знаю... Пантелеймон — нравится, Егорий тоже. Со змием дрался. Не знаю я – какая людям радость, коли десятеро из них святы стали?

Растёт Костя на моих глазах.

— Ежели, — говорит, — царская или богатого дочь во Христа поверит, да замучают её — ведь ни царь, ни богач добрее к людям от этого не бывали. В житиях не сказано, что исправлялись цари-то, мучители!

Потом, помолчав, говорит:

— Не знаю тоже, на что Христу муки нужны были. Пришёл он горе победить, а вышло...

Подумал и добавил:

— Ничего и не вышло!

Обнять захотелось мне его: жалко Костю, и Христа жалко, и тех людей, что остались в посёлке, — весь человеческий мир. И себя. Где моё место? Куда иду?

— Ты не устал, Костя?

- Я? — говорит мальчик бодро. — Нет. Я люблю ночью ходить, будто сквозь её проходишь, как особенную страну.

На рассвете мы с ним легли спать. Костя в сон, как в речку, нырнул, а я в мыслях моих хожу, как нищий татарин вокруг церкви зимой. На улице — вьюжно и холодно, а во храм войти — Магомет не велит.

К утру что-то надумал и, когда мальчик проснулся, говорю ему:

— Ты прости, что зря шагал со мной, — не пойду я в скит, не хочу прятаться!

Он же серьёзно взглянул и замечает:

— Да ты уж спрятался!

И, помахивая веткой, не смотрит на меня.

— Ну, прощай, голубь!

Кивнул головой:

— Прощай!

Пошёл я прочь. Оглянулся — стоит он меж деревьев, провожает меня.

— Эй! — кричит. — Прощай!

И мне стало приятно, что повторил он слово это ласковее.

Много дней шёл я, как больной, полон скуки тяжёлой. В душе моей — тихий позёмок-пожар, выгорает душа, как лесная поляна, и думы вместе с тенью моей то впереди меня ползут, то сзади тащатся едким дымом. Стыдно ли было мне или что другое — не помню и не могу сказать. Родилась одна чёрная мысль и где-то, снаружи, вьётся вокруг меня, как летучая мышь:

«Безбожники, а не богостроители...»

Но тяжелее и шире всех дум была во мне, помню, некая глухая тишина, ленивый и глубокий, как мутный омут, покой, и в нём, в густой его глубине, тяжко и трудно плавают немые мысли, подобные боязливым рыбам, извиваются и не могут вынырнуть из душной глубины к свету, наверх.

Извне мало доходило до меня; как сквозь сон, помню встречи с людьми.

Где-то около Омска на сельскую ярмарку попал и там проснулся...

— При царе ли Иване Васильеве...

А гармония глуховато подтягивает:

- У-у-у...

Опустился я на землю рядом со слепым, протянул он мне руку, подержал, опустил и, не переставая, поёт:

— А и жил-был Ермак, Тимофеев сын...

— А-а-а... — вторит гармония, и вокруг песни потихоньку собирается задумчивый народ и серьёзно слушает старину, наклоняя головы к земле.

Веет на меня сухим теплом, вижу лучи любопытных глаз, и кто-то спрашивает:

— А этот не поёт?

— Он после, погоди!

Разбойные песни я часто слыхал, но не знал, из чьих слов они сложены, чья душа светит в них, а на сей раз понял это: говорит мне песня тысячами уст древнего народа:

— Я тебе, человек, и за малую твою услугу велик грех против меня прощу!

Народ всё любопытнее глядит на меня, поджигая мне душу.

Кончил старик песню, встал я и говорю:

- Православные! Вот, жил разбойник, обижал народ, грабил его... Смутился совестью, пошёл душу спасать, — захотел послужить народу буйной силою своей и — послужил! И ныне вы среди разбойников живёте, грабят они вас усердно, а чем служат вашей нужде? Какое добро от них видите?

Сгустились люди вокруг меня, точно обняли, растит их внимание силу слова моего, даёт ему звук и красоту, тону я в своей речи и — всё забыл; чувствую только, что укрепляюсь на земле и в людях, — поднимают они меня над собой, молча внушая:

«Говори! Говори всю правду, как видишь!»

Конечно, явился полицейский, кричит: «разойдись!», спрашивает, о чём крик, требует паспорт. Народ тихонько тает, как облако на солнце; полицейский интересуется, что я говорил. Иные отвечают:

— Про бога...

— Так себе, разное...

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Примечания
Раздел сайта: