Фома Гордеев.
Глава 5

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Примечания

V

Двойственное отношение к Маякину всё укреплялось у Фомы: слушая его речи внимательно и с жадным любопытством, он чувствовал, что каждая встреча с крёстным увеличивает в нём неприязненное чувство к старику. Иногда крёстный возбуждал у крестника чувство, близкое к страху, порой даже физическое отвращение. Последнее обыкновенно являлось у Фомы тогда, когда старик был чем-нибудь доволен и смеялся. От смеха морщины старика дрожали, каждую секунду изменяя выражение лица; сухие и тонкие губы его прыгали, растягивались и обнажали чёрные обломки зубов, а рыжая бородка точно огнём пылала, и звук смеха был похож на визг ржавых петель. Не умея скрывать своих чувств, Фома часто и очень грубо высказывал их Маякину, но старик как бы не замечал грубости и, не спуская глаз с крестника, руководил каждым его шагом. Он почти не ходил в свою лавочку, всецело погрузясь в пароходные дела молодого Гордеева и оставляя Фоме много свободного времени. Благодаря значению Маякина в городе и широким знакомствам на Волге дело шло блестяще, но ревностное отношение Маякина к делу усиливало уверенность Фомы в том, что крёстный твёрдо решил женить его на Любе, и это ещё более отталкивало его от старика.

Люба и нравилась ему и казалась опасной. Она не выходила замуж, и крёстный ничего не говорил об этом, не устраивал вечеров, никого из молодежи не приглашал к себе и Любу не пускал никуда. А все её подруги уже были замужем... Фома удивлялся её речам и слушал их также жадно, как и речи её отца; но когда она начинала с любовью и тоской говорить о Тарасе, ему казалось, что под именем этим она скрывает иного человека, быть может, того же Ежова, который, по её словам, должен был почему-то оставить университет и уехать из Москвы. В ней много было простого и доброго, что нравилось Фоме, и часто она речами своими возбуждала у него жалость к себе: ему казалось, что она не живёт, а бредит наяву.

Его выходка на поминках по отце распространилась среди купечества и создала ему нелестную репутацию. Бывая на бирже, он замечал, что все на него поглядывают недоброжелательно и говорят с ним как-то особенно. Раз даже он услыхал за спиной у себя негромкий, но презрительный возглас:

- Гордионишко! Молокосос...

Он не обернулся посмотреть, кто бросил эти слова. Богатые люди, сначала возбуждавшие в нём робость перед ними, утрачивали в его глазах обаяние. Не раз они уже вырывали из рук его ту или другую выгодную поставку; он ясно видел, что они и впредь это сделают, все они казались ему одинаково алчными до денег, всегда готовыми надуть друг друга. Когда он сообщил крёстному своё наблюдение, старик сказал:

- А как же? Торговля - всё равно, что война, - азартное дело. Тут бьются за суму, а в суме - душа...

- Не нравится это мне, - заявил Фома.

- И мне не всё нравится, - фальши много! Но напрямки ходить в торговом деле совсем нельзя, тут нужна политика! Тут, брат, подходя к человеку, держи в левой мёд, а в правой - нож.

- Не очень хорошо это, - задумчиво сказал Фома.

- Хорошо - дальше будет... Когда верх возьмёшь, тогда и хорошо... Жизнь, брат Фома, очень просто поставлена: или всех грызи, иль лежи в грязи...

Старик улыбался, и обломки зубов во рту его вызвали у Фомы острую мысль: "Многих, видно, ты загрыз..."

- Лучше-то ничего нет? Тут - всё?

- Где же - кроме? Всякий себе лучшего желает... А что оно, лучшее? Вперёд людей уйти, выше их стать. Вот и стараются достичь первого места в жизни... иной так, иной этак... но все обязательно хотят, чтоб их, как колокольни, издали было видать. К этому человек и назначен, к возвышению... Даже в книге Иова это выражено: "человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх". Ты посмотри: ребятишки в играх и то друг друга всегда превзойти хотят. И всякая игра всегда свой высокий пункт имеет, чем она и занятна... Понял?

- Это я понимаю! - сказал Фома.

- Это надо чувствовать... С одним понятием никуда не допрыгаешь, и ты ещё пожелай, так пожелай, чтобы гора тебе - кочка, море тебе - лужа! Эх! Я, бывало, в твои годы играючи жил! А ты всё ещё нацеливаешься...

Однообразные речи старика скоро достигли того, на что были рассчитаны: Фома вслушался в них и уяснил себе цель жизни. Нужно быть лучше других, - затвердил он, и возбуждённое стариком честолюбие глубоко въелось в его сердце... Въелось, но не заполнило его, ибо отношения Фомы к Медынской приняли тот характер, который роковым образом должны были принять. Его тянуло к ней, всегда хотелось видеть её, а при ней он робел, становился неуклюжим, глупым, знал это и страдал от этого. Он часто бывал у неё, но её трудно было застать дома одну: около неё всегда, как мухи над куском сахара, кружились раздушенные щёголи. Они говорили с ней по-французски, пели, хохотали, а он молчал и смотрел на них, полный злобы и зависти. Поджав ноги, он сидел где-нибудь в уголке её пёстро убранной гостиной и угрюмо наблюдал.

Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые взгляды и улыбки, за ней увивались её поклонники, и все они так ловко, точно змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны - целый магазин красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью, одинаково опасной и для них и для Фомы. Когда он шёл, ковёр не заглушал его шагов, и все эти вещи цеплялись за его сюртук, тряслись, падали. Был там около рояля бронзовый матрос, размахнувшийся, чтоб кинуть спасательный круг, на круге висели верёвки из проволоки, и они постоянно дёргали Фому за волосы. Всё это возбуждало смех у Софьи Павловны и её поклонников, но очень дорого стоило Фоме, бросая его то в жар, то в холод.

Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой улыбкой, она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза тёмным взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.

- Я так люблю говорить с вами, - музыкально растягивая слова, пела она. - Все эти - мне надоели... они скучные, ординарные, изношенные. А вы - свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?

- Терпеть не могу! - твёрдо ответил Фома.

- А меня? - тихонько спрашивала она.

- Который раз вы это спрашиваете...

- Вам трудно сказать?

- Не трудно... да зачем?

- Мне нужно знать это...

- Играете вы со мной... - угрюмо говорил Фома.

А она широко открывала глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:

- Как играю? Что значит - играть?

И лицо у неё было такое ангельское, что он не мог не верить ей.

- Люблю я вас, люблю! Разве это можно - не любить вас? - горячо говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: - Да ведь вам это не нужно!..

- Вот вы и сказали! - удовлетворённо вздыхала Медынская и отодвигалась от него подальше. - Мне всегда страшно приятно слушать, как вы это говорите... молодо, цельно... Хотите поцеловать мне руку?

Он молча схватывал её белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь к ней, горячо и долго целовал её. Она вырывала руку, улыбающаяся, грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим, всегда смущавшим Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то редкое, крайне любопытное, и говорила:

- Сколько у вас здоровья, сил, душевной свежести... знаете - ведь вы, купцы, ещё совершенно не жившее племя, целое племя с оригинальными традициями, с огромной энергией души и тела... Вот вы, например: ведь вы драгоценный камень, и если вас отшлифовать... о!

Когда она говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, - Фоме казалось, что этими словами она как бы отталкивает его от себя. Это было и грустно и обидно. Он молчал, глядя на её маленькую фигурку, всегда как-то особенно красиво одетую, всегда благоухающую, как цветок, и девически нежную. Порой в нём вспыхивало дикое и грубое желание схватить её и целовать. Но красота и эта хрупкость тонкого и гибкого тела её возбуждали в нём страх изломать, изувечить её, а спокойный, ласковый голос и ясный, но как бы подстерегающий взгляд охлаждал его порывы: ему казалось, что она смотрит прямо в душу и понимает все думы... Эти взрывы чувства были редки, вообще же юноша относился к Медынской с обожанием, удивляясь всему в ней - её красоте, речам, её одежде. И рядом с этим обожанием в нём всегда жило мучительно острое сознание его отдалённости от неё, её превосходства над ним.

Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нём зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти.

Он уходил от неё полубольной от возбуждения, унося обиду на неё и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки. Однажды он робко спросил её:

- Софья Павловна!.. Были у вас дети?

- Нет...

- Я так и знал! - с радостью вскричал Фома.

Она взглянула на него глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:

- Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня дети?

Фома покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и так, точно выталкивал слова из-под земли и каждое слово весило несколько пудов.

- Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у неё глаза... совсем не такие...

- Бесстыжие! - бухнул Фома.

Медынская рассмеялась своим серебристым смехом, и Фома, глядя на неё, рассмеялся.

- Вы простите! - сказал он наконец. - Я, может, нехорошо... неприлично сказал...

- О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного... вы чистый, милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?

- У вас - как у ангела! - восторженно объявил Фома, глядя на неё сияющим взглядом.

А она взглянула на него так, как не смотрела ещё до этой поры, - взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за любимого.

- Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть... - сказала она ему, вставая и не глядя на него.

Он покорно ушёл.

Некоторое время после этого случая она держалась с ним более строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова форму игры кошки с мышью.

Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от крёстного, и однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:

- Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе её случаем.

- Это вы насчёт чего? - спросил Фома.

- А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.

- Мне - ничего, меня не убудет от того, что тебя обгложут. А что её Сонькой зовут - это всем известно... И что она любит чужими руками жар загребать - тоже все знают.

- Она умная! - твёрдо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в карманы. - Образованная...

- Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует... Особенно шалопаи, которые вокруг неё...

- Не шалопаи, а... тоже умные люди! - злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. - И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни поплясать... Чему меня учили? А там обо всём говорят... всякий своё слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.

А ты бы, парень, всё-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например - Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше - ничего!

Возмущённый до глубины души, Фома стиснул зубы и ушёл от Маякина, ещё глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о Медынской.

Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в огромном и покойном возке, дружелюбно и оживлённо разговаривали о делах. Это было в марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце сияло в ясном небе весело и тепло.

- Приедешь, - к барыне своей первым делом пойдёшь? - неожиданно спросил Маякин, прервав деловой разговор.

- Какие подарки? Зачем? - удивился Фома.

- Не даришь? Ишь ты... Неужто она просто так, по любви, живёт с тобой?

Фома вспыхнул от гнева и стыда, круто повернулся к старику и укоризненно сказал:

- Эх! Старый ведь вы человек, а говорите - стыдно слушать! Да разве она пойдёт на это?

- Какой ты ду-убина! Какой ду-урачина! - и, внезапно озлившись, плюнул. - Тьфу тебе! Всякий скот пил из крынки, остались подонки, а дурак из грязного горшка сделал божка!.. Чо-орт! Ты иди к ней и прямо говори: "Желаю быть вашим любовником, - человек я молодой, дорого не берите".

- Крёстный! - угрюмо и грозно сказал Фома. - Я этого слушать не могу... Ежели бы кто другой...

- Да кто, кроме меня, остережёт тебя? А ба-а-тюшки! - завопил Маякин, всплескивая руками. - Это она тебя всю зиму за нос и водила? Ну но-ос! Ах она, стервоза!

Старик был возмущён; в голосе его звучали досада, злоба, даже слёзы. Фома никогда ещё не видал его таким и невольно молчал.

Глаза Маякина учащённо мигали, губы вздрагивали, и грубыми, циничными словами он начал говорить о Медынской, азартно, с злобным визгом.

Фома чувствовал, что старик говорит правду. Ему стало тяжело дышать.

- Ладно, папаша, будет... - тихо и тоскливо попросил он, отвёртываясь в сторону от Маякина.

- Эх, надо тебе скорее жениться! - тревожно вскричал старик.

Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжёлого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде... Справа и слева от дороги лежало поле, покрытое клочьями зимних одежд. По чёрным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей...

- Ну и глуп же человек в своей юности! - негромко воскликнул Маякин. - Стоит перед ним пень дерева, а он видит - морда зверева... о-хо-хо!

- Говорите прямыми словами, - угрюмо сказал Фома.

- Чего тут говорить? Дело ясное: девки - сливки, бабы - молоко; бабы - близко, девки - далеко... стало быть, иди к Соньке, ежели без этого не можешь, - и говори ей прямо - так, мол, и так... Дурашка! Чего ж ты дуешься? Чего пыжишься?

- Чего я не понимаю? Я всё понимаю!

Маякин прищурил глаза и ответил:

- Ума, значит, нет...

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Примечания
Раздел сайта: