Стечкин Н.Я.: Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесности и в жизни русского общества.
Глава третья

Глава: 1 2 3 4 5 6

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Лучшие произведения Горького. - Почему у Горького нет вполне художественных сочинений?

I

В настоящем исследовании главным предметом является выяснение значения произведений Максима Горького в жизни русского общества. Для целей наших меньшую важность представляет разбор сочинений Горького со стороны чисто художественной. Таких разборов и без нашего - множество. Они составили целую литературу, преимущественно неумеренно хвалебного тона.

Тем не менее, нельзя пройти молчанием и художественной стороны творчества певца босяков, ибо иначе и самое мнение наше о Горьком могло бы показаться односторонним и лицеприятным.

Горький не всегда ровен. У него рядом с произведениями, носящими печать несомненного таланта, стоят другие, неуклюже картонные, искривленные, придуманные, и притом плохо придуманные. Иогда он выходит из облюбованной им босяцкой среды и пускается либо в туманную фантастику, с напускной философичностью, либо в описание жизни, им недостаточно наблюдавшейся.

Произведениями наиболее художественными следует признать такие, как "Коновалов", "Супруги Орловы" (рассказы, о которых мы уже говорили), "Мальва", "На плотах", "Ярмарка в Голтве", "Васька Красный". К неудачным потугам создать нечто особенно поэтическое следует отнести рассказы "Старуха Изергиль", "Хан и его сын", "Макар Чудра". Фантастично псевдофилософскими рассказами называем такие, как "О черте", "Еще о черте", тягучие, неудобочитаемые, почти нестерпимые. Повесть "Варенька Олесова" подходит под рубрику рассказов из жизни, мало знакомой Горькому или мало им исследованной.

При разной степени художественного достоинства, все произведения Горького носят на себе следы одних и тех же достоинств и недостатков, и разве одна "Ярмарка в Голтве" стоит особняком как живая картина действительности, прогретая южным солнцем.

Для пояснения мысли нашей о достоинствах и недостатках творчества Максима Горького следовало бы привести здесь какой-либо из его рассказов целиком, но рассказы эти, за исключением одного, слишком для этой цели длинны. Приходится на этом и остановиться. Рассказ этот, под заглавием "Вывод", написан в 1896 году. Вот этот рассказ:

По деревенской улице, среди белых мазанок, с диким воем двигается странная процессия.

Идет толпа народа, идет густо и медленно, - движется, как большая волна, а впереди ее шагает лошаденка, юмористически шероховатая лошаденка, понуро опустившая голову. Поднимая одну из передних ног, она так странно встряхивает головой, точно хочет ткнуться шершавой мордой в пыль дороги, а когда она переставляет заднюю ногу, ее круп весь оседает к земле, и кажется, что она сейчас упадет.

К передку телеги прикручена веревкой за руку маленькая, совершенно нагая женщина, почти девочка. Она идет как-то странно - боком, ее голова. в густых растрепанных темноруеых волосах, поднята кверху и немного откинута назад, глаза широко открыты и смотрят куда-то вдаль тупым, бессмысленным взглядом, в котором нет ничего человеческого... Все тело ее в синих и багровых пятнах, круглых и продолговатых, левая упругая девическая грудь рассечена, и из нее сочится кровь... Она образовала пурпуровую полосу на животе и ниже по левой ноге до колена, а на голени ее скрывает коричневая короста пыли. Кажется, что с тела этой женщины содрана узкая и длинная полоса кожи, и, должно быть, по животу этой женщины долго били поленом, - он чудовищно вспух и весь страшно синий.

Ноги этой женщины, стройные и маленькие, еле ступают по пыли, весь корпус страшно изогнут и качается, и никак нельзя понять, почему она еще держится на этих ногах, сплошь, как и все ее тело, покрытых синяками, почему она не падает на землю и, вися на руках, не волочится за телегой по пыльной и теплой земле...

А на телеге стоит высокий мужик в белой рубахе, в черной смушковой шапке, из-под которой, перерезывая ему лоб, свесилась прядь ярко-рыжих волос; в одной руке он держит вожжи, в другой - кнут и методически хлещет им раз по спине лошади и раз по телу маленькой женщины, и без того уже добитой до утраты человеческого образа. Глаза рыжего мужика налиты кровью и блещут злым торжеством. Волосы оттеняют их зеленоватый цвет. Засученные по локти рукава рубахи обнажили крепкие, мускулистые руки, густо поросшие рыжей шерстью; рот его открыт, полон острых белых зубов, и порой мужик хрипло вскрикивает:

- Ну-ну... ве-едьма! Гей! Н-ну! Ага! Раз!... Так ли, братцы?...

А сзади телеги и женщины, привязанной к ней, валом валит толпа и тоже кричит, воет, свищет, смеется, улюлюкает... подзадоривает... Бегут мальчишки... Иногда один из них забегает вперед и кричит в лицо женщины циничные слова. Тогда взрыв смеха в толпе заглушает все остальные звуки и тонкий свист кнута в воздухе... Идут женщины с возбужденными лицами и сверкающими удовольствием глазами... Идут мужчины и кричат что-то отвратительное тому, кто стоит в телеге... Он оборачивается назад к ним и хохочет, широко раскрывая рот. Удар кнутом по телу женщины... Кнут, тонкий и длинный, обвивается около плеча и вот он захлеснулся под мышкой... Тогда мужик, который бьет, сильно дергает кнут к себе; женщина визгливо вскрикивает и, опрокидываясь назад, падает в пыль спиной... Многие из толпы подскакивают к ней и скрывают ее собою, наклоняясь над нею.

Лошадь останавливается, но через минуту она снова идет, и вся избитая женщина по-прежнему двигается за телегой. И жалкая лошадь, медленно шагая, все мотает своей шершавой головой, точно хочет сказать:

- Вот как подло быть скотом! Во всякой мерзости могут заставить принять участие...

А небо, южное небо, совершенно чисто, - ни одной тучки, и с него летнее солнце щедро льет свои жгучие лучи...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- и это я видел в 1891 году 15-го июля, в деревне Кандыбовке, Херсонской губернии.

Действительно, это бытовая картинка наказания неверных жен в Малороссии и Новороссии, - обычай и поныне не вполне искоренившийся. Обычай этот, как и многие другие первобытные проявления своеобразного правосудия и несложного общежительного уклада, ужасен для глаз развитого человека, с кругозором более широким, чем муж-палач и сочувствующая ему публика. Описание такого обычая, без внесения в него авторских рассуждений и воздыханий, говорило бы само за себя. Максиму Горькому было недостаточно описать с беспощадным, но правдивым реализмом ужасную процессию. Ему понадобился конец, в котором он с горькой, искусственной, впрочем, иронией поясняет, что дает "не аллегорическое изображение гонения и истязания правды" (???), а бытовую картину. Он неестественно описывает шаг лошаденки, описывает так мелочно, подробно, что картинность описания исчезает, и читатель, чтоб усвоить себе предлагаемый автором образ заморенной лошади, должен делать усилия воображения и из данных автором ужасных моментов восстановлять слитную общую картину. Приходится перечитывать десяток строк, посвященных в начале очерка лошади, а это расхолаживает впечатление: лошадь в картине - деталь, она не должна задерживать внимания, ее надо было описать так, чтобы она сразу бросилась, как живая, в глаза, сразу родила бы в уме читателя (а не в словах автора) сопоставление измученного животного и измученной женщины, и затем уже не мешала бы уму читателя и его сердцу заниматься тем, что в очерке самое важное - женщиной. Горький не только описал лошадь по суставам, точно не картину из жизни передает, а механизм движущейся игрушки излагает, он еще вложил в мысль лошади нравственную сентенцию, долженствующую изображать смех сквозь слезы. Лошадь - и та, казалось, осуждала жестокость людей. Очень трогательно. И тотчас же: "А небо, южное небо, совершенно чисто, - ни одной тучки" и т. д. Это называется антитезой, когда родится само собою под пером автора, и бутафорией, когда применяется так, как применено Горьким.

Искусственные эффекты и еще находятся в разбираемом очерке. Например, "коричневая короста пыли..." на голени у истязуемой женщины. Почему такое отталкивающее и ни с чем не сообразное сравнение? Кожа покрыта пылью, и не может быть похожа на кожу, болеющую чесоткой. Этого увидать было нельзя, это только можно было придумать. Рядом с этим неудачным сравнением сумел же автор совершенно верно сравнить полосу крови, идущей от рассеченной груди по животу и ноге женщины, с содранной полосой кожи.

Иногда не только образа или сравнения достаточно, чтобы испортить картину, достаточно бывает одного слова. Описывая мальчишек, издевающихся над наказуемой, автор называет слова, которые они выкрикивают ей в лицо, "циничными". Эпитет вполне не у места. Русский мальчишка не понимает ни этого слова, ни его внутреннего смысла, а потому к его речам такой эпитет не подходит. Он столь же странен в этом случае, как был бы странен модный цилиндр на голове обутого в онучи и лапти и одетого в зипун деревенского мужика. Дай Горький эпитет "скверные", "срамные" словам мальчишек, - и вся фраза выиграла бы, не пятнила бы картины, а оживляла ее. Ведь сумел же автор через несколько строк совершенно согласно с обстоятельствами описываемого сказать: "Идут мужчины и кричат что-то отвратительное..."

Место и задачи, преследуемые нами в этом исследовании, лишают нас возможности разбирать так же, шаг за шагом, каждое произведение Горького. Если такой разбор посвящен очерку "Вывод", как наиболее короткому, то это сделано с тем, чтобы однажды и навсегда установить воззрение автора этих страниц на манеру Горького.

Это важно, конечно, не как субъективное суждение критика, а как ключ к пониманию Горького. Недостатки, выше указанные, происходят не от слабости писательского дарования. Они лежат в том, что Горький - не бытописатель, а проповедник. Он охотно жертвует художественной целостью создаваемого им образа, лишь бы провести свою идею. Если бы он писал не пером, а кистью, масляными красками, он был бы способен поставить безвкусные красные кресты над фигурами картины, лишь бы подчеркнуть, на что он желает обратить внимание читателя.

Какую же цель преследует Горький, например в том же "Выводе", этим своим подчеркиванием?

У всякого культурного человека обычай вывода может вызвать лишь ужас и негодование, по своей людоедской жестокости, но всякий разумный человек знает, что обычай этот лежит в темноте народа и в глазах его является не жестокостью, а правомерною справедливостью. Обычай бесчеловечен, но основание его вполне нравственно. Он стоит на страже супружеской верности, неприкосновенности семьи. Людоеды, которые по достижении родителями преклонного возраста, убивают и пожирают их, геродотовские гипербореи13, убивающие неработоспособных стариков, чукчи, доныне практикующие убийство престарелых родителей, по просьбе и желанию последних, - вовсе не жестоки сами по себе. Их заставляет так поступать своеобразное воззрение. Просвещенные светом христианского учения, те же чукчи сами собою отстают от ужасного, дикого, возмутительного для нашей души обычая.

Таков же обычай вывода. Бороться с ним, когда он сам все более и более выводится и сохраняется лишь кое-где, как пережиток старины, можно не полицейскими мерами, не слезливыми описаниями, а просвещением. Оно и борется с такими обычаями, без крика и шума, мало-помалу и совершенно незаметно для гг. Горьких и иных печальников о темноте народной и о его горе.

Горький, в сочувствии к истязаемой, дает ей все симпатичные стороны, вплоть до ее уподобления гонимой "правде", и не желает видеть ничего, кроме зверей, в этом карающем муже, в этой улюлюкающей толпе. Едва ли это справедливо. Не для потехи проделывает муж казнь над женой. Надо быть затронутым в тайниках сердца, оскорбленным до беспредельности, чтобы решиться на совершение вывода. Послушать Горького - жена-изменница даже порицания не заслуживает, а муж-палач ничего, кроме порицания, не должен получить. Такое деление действующих лиц на овец и козлищ, без всякого оттенка, чуждо истинному художеству и пригодно лишь для тенденциозных сочинений, в которых и сюжет, и форма играют роль меньшую, чем поучение.

Таков Горький везде. В этом его ахиллесова пята. Какое же и на кого может иметь воздействие очерк "Вывод"? Муж неверной жены, способный подвергнуть ее выводу, не прочтет рассказа Горького, уж по одному тому, что он грамоты не знает. Если бы ему прочли этот рассказ, то он или бы не вслушался в него, или, вслушавшись, сказал бы: "Это тоже у нас бывает. А лошадей хороших где же взять, у нас лошади все плохие".

Такой муж-палач не изменит своих взглядов из-за кислых слов Горького.

Писано это для нас, читателей книг и журналов, но мы благодарны г. Горькому лишь за яркие места его бытовой картины, а его тенденциозные воздыхания нам не нужны. Нужны они лишь Горькому в общем плане его порицательной проповеди. Мужик-земледелец в исправлении своего дикого самосуда над виноватой, неверной женой вызывает ужас у Максима Горького, а босяк-сапожник Орлов, в пьяном виде вышибающий плод из чрева своей верной, преданной и прекрасной жены, вызывает лишь сочувствие, и автор устами Орлова уверяет его жену, что бьющему мужу больнее в тысячу раз, чем терпящей побои жене.

Значит, и тут осуждение основано не на ужасе к зверству, а на предвзятом загрязнении тех людей, которые, хотя и в образе зверином живут, но имеют правила, законы и обычаи.

II

Совершенно без тенденции написан рассказ Горького "Ярмарка в Голтве" (1897 год). Рассказ этот дает понять, чем мог бы быть автор, если бы не посвятил себя тенденциозной проповеди босячества и разрушения.

Взяться описывать малороссийскую деревенскую ярмарку на берегах Пела, после гоголевской "Сорочинской ярмарки", - смело. Выйти удачно из этого испытания - делает писателю большую честь.

"Ярмарка в Голтве" не имеет романтической завязки. Это - ряд живых и ярких картин. С чисто внешней стороны автора можно упрекнуть лишь в том, что он вносит в рассказ много малороссийского говора, которым притом не владеет. Гоголь в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" умело избегал этого и "Вечера" от этого нисколько не утратили своего малороссийского колорита. Второй упрек заключается в некоторой неотделанности слога и в употреблении при описании простых людей иностранных слов - "сконфуженно" и т. п. Выше мы уже объяснили, почему такой прием режет ухо.

С этою оговоркою "Ярмарка в Голтве" заслуживает внимания. Вот, например, одна из ярмарочных сценок. Хохол продает коня цыгану. Тот меняет лошадь на свою и просит несколько рублей доплаты.

- Подожди... - говорит хохол.

- Не хочу! - восклицает цыган. - Что мне ждать - хиба ж я с того, что подожду, гроши зароблю? Я тебе говорю прямо, как перед Богом, - моя лошадь такая, что и сам полтавский губернатор на ней поехал бы, куда хочешь, - хоть в Петербург! Вот на - какая моя лошадь! А что твоя? Только тем она на мою и похожа, что у нее тоже четыре ноги и хвост! А какой у нее хвост? Это стыд, дядько, стыд, а не хвост...

- Э, брось! Что тебе хочется в убыток меняться? Вот дурной!.. Брось...

- В убыток? Ну, и буду в убыток меняться? Разве ж я моему коню и карману не хозяин? Мне человек нравится, и я хочу человеку доброе сделать! Дядько! молитесь Господу!

Хохол снимает шапку, и они оба истово крестятся на церковь.

- Ну, Господи благослови! - восклицает цыган. - Берите ж моего коня и помните мое доброе сердце... Берите его и давайте мне пять карбованцев придачи... Вот и все!.. Кончено!.. Давайте руки...

Хохол из всей силы бьет ладонью по ладони цыгана и говорит:

- Два дам!

- Э! Четыре с половиной!

- Два!

Цыган так шлепнул по руке хохла, что тот потряс ею в воздухе и потом внимательно осмотрел свою ладонь, как бы удостоверяясь - цела ли?

- Четыре ровно!

- Два! - упорно стоит на своем хохол.

- Ну, - утомленно говорит цыган, - идите же теперь к вашей жинке и расскажите ей, какой вы дурень...

- Два! - говорит хохол.

- Вот что - молитесь Богу!

Снова молятся и снова бьют руки друг друга.

- Ну, берите же на свое счастье, мне в убыток; не хочу я с вас, добрый человек, лишних грошей брать, коли нет их у вас в кармане... Даете три с полтиной?

- Ни, - качает головой хохол, оглядывая лошадь цыгана, понурую и шершавую.

- Три с четвертью?

- Ни...

- Чтоб ваша жинка сказала вам сто раз "ни", когда вы у нее борща попросите! Даете три гладких карбовонца? И то не даете? Так берите же за вашу цену... Э, пропали мои гроши и конь хороший.

"Хороший конь" оказался никуда не годной клячей, даже без верхних зубов. Хохол начинает протестовать. Несколько человек из толпы вступаются за хохла, другие за цыгана, происходит общий гвалт. Цыган кричит:

- Э, добрый человiк! чего ж ты затiяв таку заваруху? Хиба ты не знаешь, як треба конiв куповаты? Конiв куповаты - як жiнку выбираты, все одно, таке ж важно дiло... Слухай, я тобi скажу вiдну казку... Як булы на свiти три братика, двое разумнiи, а третiй дурень - ось як ты, або ж я...

Товарищи цыгана тоже орут во всю глотку, оправдывая его, хохлы лениво ругаются в ответ, толпа становится все гуще и теснее...

- Що ж мiни зостаеться, добрi люди? - горестно вопрошает обиженный.

- Ходи до урядника! - кричат ему.

- А и пойду! - решает он.

- Стой, чоловiче! - останавливает его цыган. - Разорить меня хочешь? Разоряй! Давай мне три карбовонца - я твою лошадь назад виддам! Желаешь? Давай два! Желаешь? Ну, иди и жалуйся...

Хохлу не особенно приятно тягать к делу урядника, и он задумывается. Со всех сторон ему дают советы, но он остается глух и нем, решая что-то про себя. Наконец решил...

- Ну, от що, - уныло говорит он цыгану, - нехай Бог тебя судит... Отдай минi моего коня, а два карбовонци, що ты в придачу узял - твои... Триста трясцiв тобi у бокi - грабь!

И цыган ограбил его с таким видом, точно великую милость ему оказал.

- Догадливi люди! - похваливали "чоловiки" цыган, отходя от них.

Это типично, полно юмора, верно действительности. Таких сцен целый ряд. Их приятно читать и перечитывать. Они колоритны, и колорит их чисто малороссийский.

А вот заключительная картина:

Вечереет. Солнце уже низко над лугами и пыль, тучей стоящая над ярмаркой, кажется розовой в лучах заката. Всюду гонят скотину на Псел, раздается мычание, суровые окрики, кое-где налаживаются песни. Веселые звуки сопилки несутся со стороны погоста. Там, у земляного вала, ограждающего ниву опочивших, собралась толпа хлопцев и, не обращая никакого внимания на "дщовы могилы", собирается "танцювати" в виду их. Тополя на погосте качают вершинами, точно протестуя против нарушения мира и тишины в месте упокоения.

- А тепери я велика,
Треб-ба минi чоловiка... -

распевают двое пьяных, идя к погосту. Они толкают друг друга плечами и качаются на ногах, как надломленные. У обоих блаженные красные лица, оба они охрипли от усилий петь согласно: один сдвинул шапку на ухо, а другой держит ее в руке и дирижирует ею, не замечая, что из нее вылезли и болтаются в воздухе какие-то тряпки и куски пеньки. От погоста навстречу им несется дробный топот ног, с жаром выбивающих гопака, и задорные, хотя тихие звуки сопилки.

Тени от возов становятся все длиннее. Жара спадает. От лугов тянет запахом свежескошенного сена. Солнце село, и на небе задумчиво замерли легкие облака, еще розовые от заката. Шум понемногу стихает, люди, изморенные хлопотами и зноем дня, укладываются спать на воздухе и под возами. Тяжело дышат волы, пережевывая сено, фыркают лошади.

Теперь уже все звуки разрознены и ясно слышны, они и не сливаются в тот гул, что оглушал и опьянял в течение дня. Вот раздается торжественная музыка. Около слепого, играющего на фисгармонике, толпа молчаливых людей стоит без шапок и благоговейно слушает музыку.

- Господа сим восхва-а-лим и возблагодарим, Творца на-а-шего, - поет слепой, аккомпанируя себе на звучном инструменте. Густые и успокаивающие ноты печально вьются в воздухе, над головами молитвенно настроенных людей, покрытых потом и пылью. Иные шепчут что-то, - видно, как шевелятся их губы, - иные вздыхают... Большинство немо, неподвижно и глубоко серьезно.

А со стороны погоста несется удалая песня, исполняемая могучим хором молодых голосов: Гей-гей! - гремит припев.

"лыцарями", проливающими свою бурную и горячую кровь "за вiру христьянску, та вольностi казачи"...

- Пойте славу Бога нашег-о-о... яко Он Творец мира и прибежище челове-е-ков, в Нем же обрящем упокоение... - поет и играет слепой.

Ночь идет.

Кое-где уже вспыхнули огоньки костров и вокруг них видны фигуры людей, красноватые в блеске огня. Приятной свежестью веет с лугов, где Псел, темный, красивый и быстрый, стремительно спешит к Днепру и с ним - в море. Вспыхивают звезды...

Ночь идет.

В этом очерке и описание природы не натянуто, не придумано, как во многих очерках Горького. Свидетельствуем по личному наблюдению для тех, кто не живал в Малороссии, не бывал на ее деревенских ярмарках, кто не видал красивых берегов и светлых вод Псла с его изменчивым руслом, что описанию Горького в данном случае можно верить, как фотографии, а любоваться им можно, как произведением искусства.

И тем прискорбнее, что автор, умевший написать "Ярмарку в Голтве", оставил произведение это одиноким среди всех других своих произведений.

III

Говоря о лучших произведениях Горького, следует прежде всего упомянуть о прославленной "Мальве". Ее обрисовка говорит сама за себя, а понять значение этой повести можно вполне, лишь сопоставив ее с другой повестью - "На плотах".

Общее в обоих рассказах - соперничество отца и сына в отношениях к одной и той же женщине. И туг" и там сын остается ни причем, и торжество любви принадлежит отцу.

В рассказе "На плотах" молодой муж Митрий не пожелал быть супругом своей жены. Он сам об этом рассказывает на плотах, которые они гонят, работнику Сергею, в то время, как здесь же его отец, богатырь-снохач, милуется с отвергнутой мужем Марькой.

- Ну, пришли мы спать, - рассказывает Митрий. - Я и говорю ей: не могу, мол, я мужевать с тобой, Марья. Ты девка здоровая, я человек больной, хилый. И совсем, мол, жениться не желал, а батюшка, мол, силком меня - женись, говорят, да и все! Я, мол, вашу сестру не люблю, а тебя больше всех. Бойка больно... Да... И ничего я этого не могу... понимаешь... Пакость одна, да грех... Дети тоже... За них ответ Богу дать надо...

- Пакость! - взвизгивает Сергей и громогласно хохочет. - Ну, и что ж она, Марько-то? а?

- Ну... Что же, говорит, мне делать теперь? Плачет сидит. Чем, говорит, я тебе не по сердцу? Али, говорит, я уродина какая? Бестыдница она, Серега!.. и злая. Что же, говорит, мне с моим здоровьем к свекру, что ли, идти? Я говорю: как хошь, мол... Куда хошь иди. Мне, мол, супротив души невозможно поступить... Любовь кабы была! А так - что ясе? Дедушка Иван говорил - смертный грех это дело. Скоты мы с тобой, что ли, мол? Плачет все. Загубили, говорит, мою девичью красоту. Жалко ее было мне. Ничего, мол, как-нибудь обойдесся. А то, мол, в монастырь иди. Она ругаться: дурак ты, говорит, Митька, подлец...

- А, б-батюшки! - восхищенным шепотом шипит Сергей. - Так ты ей и отколол - в монастырь?

- Так и сказал! - просто говорит Митя.

- А она тебя - дураком? - повышает тон Сергей.

- Да... обругала.

- За дело, брат! А-ах, и за дело! Вздуть бы еще надо1 - вдруг меняет тон Сергей. Теперь он говорит строго и внушительно.

- Разве ты можешь супротив закону идти? А ты - пошел! Установлено - ну, значит, и шабаш! Не моги спорить. А ты на-ко-ся! Эк выворотил корягу. В монастырь! Дурья голова! Ведь девке-то что надо? Али монастырь? Ну, и люди нынче! Ты подумай - что вышло? Сам ты ни бэ, ни мэ, ни ку-ка-ре-ку, девку погубил... полюбовницей стариковой стала - старика во грех снохаческий ввел. Сколько ты закона нарушил? Го-олова!

Когда на одном конце плотов идет такая беседа, на другом конце любящаяся чета кровосмесителей, отец Митрия, Силан Петров, и жена Митрия Марька работают рядом.

У одного из передних весел стоял Силан Петров, в широкой красной рубахе с расстегнутым воротом, обнажавшим его могучую шею и волосатую, прочную, как наковальня, грудь. Шапка сивых волос нависла ему на лоб, и из-под нее усмехались большие, горячие, карие глаза. По локоть засученные рукава рубахи обнажали жилистые руки, крепко державшие весло, и, немного подавшись корпусом вперед, Силан что-то зорко высматривал в густой тьме дали.

- Костер рыбацкий, должно, - поворотился он к ней лицом. - Ничего. Держим прямо! О-х! - выдохнул он из себя целый столб горячего воздуха, ровно ударив веслом влево и мощно проводя им по воде.

- Не натужься больно-то, Машурка! - заметил он, видя, что и она делает тоже ловкое движение своим веслом.

Кругленькая, полная, с черными бойкими глазами и румянцем во всю щеку, босая, в одном мокром сарафане, приставшем к ее телу, она повернулась к Силану лицом и, ласково улыбаясь, сказала:

- Уж больно ты бережешь меня. Чай, я слава-те Господи!

- Целую, - не берегу! - передернул плечами Силан.

- И не след!-- вызывающе прошептала она.

Они замолчали, оглядывая друг друга жадными взглядами.

Под плотами задумчиво журчала вода. Справа, далеко где-то, запели петухи.

Чуть заметно колыхаясь под ногами, плоты плыли вперед, туда, где тьма уже редела и таяла, а облака принимали более резкие очертания и светлые оттенки.

- Силан Петрович! Знаешь, чего они там визжали? Я знаю, право слово, знаю. Это Митрйй жалился на нас Сережке, да и проскулил так-то жалобно с тоски, а Сережка-то и ругнул нас.

Марья пытливо уставилась в лицо Силана, теперь, после ее слов - суровое и холодно упрямое.

- Ну, так что? - коротко спросил он.

- Так, мол. Ничего.

- А коли ничего, так и говорить нечего.

- Да ты не серчай!

- На тебя-то? И рад бы иной раз, да не в силу.

- Любишь Машку? - шаловливо прошептала она, наклоняясь к нему.

- Э-эх! - выразительно крякнул Силан и, протянув к ней свои сильные руки, сквозь зубы сказ л:

- Иди, то ли... Не задорь...

Она изогнулась, как кошка, и мягко прильнула к нему.

Силан не боятся, что увидят. И так все знают. Не людей он боится, а грех его гнетет. Так все просто можно было устроить: не женить Митрия, и самому жениться на Марье. Теперь Силан готов идти с Марьей на Кубань или в Сибирь и там начать новую жизнь, выдавая среди незнакомых людей Марью за жену.

Автор, по возможности, объективен в рассказе "На плотах". Он описывает одинаково старательно как сильного телом отца, так и хилого сына, как расцвет физической страсти Силана, так и духовные мечтания о монастыре Митрия. Вся эта интимная драма окружена прекрасной картиной природы. И если не автор становится открыто за Силана, то за старого крепыша говорит эта река ночью и на утренней заре, вся обвеянная пробудившейся весенней жизнью, полной вздохов и вожделений любви.

В конце концов нельзя сомневаться в том, кто истинный герой Максима Горького. Разумеется, Силан. Автор своим рассказом воспел целый гимн свободной любви, но художник в этом очерке взял верх над проповедником. Защита свободной любви не бьет в глаза, как, например, в других рассказах, апофеоз босячества. Она вытекает сама собою из данных автором картин.

Прочтя лишь один рассказ "На плотах" и не сопоставляя его с другими очерками Горького, можно сделать вывод только о талантливости автора. Но в общей цепи его произведений и этот рассказ составляет отдельное звено, правда, не покрытое бросающимся в глаза лаком крикливой и назойливой проповеди горьковских идей.

Для обличения истинного значения Горького рассказ "На плотах" непригоден, но для полноты картины о нем нельзя промолчать, и в целях беспристрастной оценки этого писателя, и для показания того, как он намеренно и сознательно погубил свой немалый талант, растратив его на цели, чуждые искусству.

IV

"Мальва" (1897 г.) едва ли не самое цельное и яркое из всех произведений Максима Горького. В рассказе этом собраны все достоинства и все недостатки писателя. Тут и красивые картины природы, и женский тип, резко и широко очерченный; тут и та разнузданность речи, которая удерживает от желания привести то или другое место повествования; тут снова и снова жизнерадостный босяк, в качестве противопоставления оседлому крестьянину, тесно связанному с землей и от земли не отстающему даже после пятилетнего пребывания в чужой стороне на отхожих промыслах.

История эта имеет духовное родство с рассказом "На плотах". Точно так же соперничество отца с сыном из-за одной женщины. Точно так же (и по странному стечению мыслей автора носящий в обоих рассказах одно и то же имя) жизнерадостный, разудалый, без кола и двора, судья взаимных отношений отца, сына и стоящей между ними женщины - Сергей. Но отец (Василий) в "Мальве" не имеет мощи Силана, отца в повести "На плотах", а жизнеспособный и жаждущий жизни Яков (сын), увлеченный Мальвой, не имеет ни идеальных стремлений, ни мечтательности, ни аскетического склада Митрия, уступившего жену отцу.

Сама Мальва, центральная фигура повести, носящей ее имя, - босяцкая Кармен. Пока из нее не сделали оперной героини, как из типа, созданного Проспером Мериме, Мальва в своей первобытной простоте носит в себе не менее дьявольского задора, способного сводить с ума мужчин, как и испанская работница на сигарной фабрике. Мальва и Кармен - родные сестры. Обе любят только силу и только ей поклоняются. Обе способны довести до полного одурманения мужчину своим кокетством и своими ласками, и обе способны выкинуть его, как выжатый лимон, по капризу, случайно, "так".

Эта повесть Максима Горького пользуется едва ли не наибольшей популярностью, и приводить шаг за шагом ее содержание нет нужды. Начинается она описанием моря, довольно удачным, но чересчур уже превознесенным поклонниками Горького.

Море смеялось.

Под легким дуновением знойного ветра оно вздрагивало и, покрываясь мелкой рябью, ослепительно ярко отражавшей солнце, улыбалось голубому небу тысячами серебряных улыбок. В глубоком пространстве между морем и небом носился веселый и шумный плеск волн, взбегавших одна за другою на пологий берег песчаной косы. Этот звук и блеск солнца, тысячекратно отраженного рябью моря, гармонично сливались в непрерывное движение, полное живой радости. Солнце было счастливо тем, что светило; море - тем, что отражало его ликующий свет.

Ветер ласково гладил мощную, атласную грудь моря, солнце грело ее своими горячими лучами и море, дремотно вздыхая под нежной силой этих ласк, насыщало жаркий воздух соленым ароматом своих испарений. Зеленоватые волны, взбегая на желтый песок, сбрасывали на него белую пену своих пышных грив; она с тихим звуком таяла на горячем песке, увлажняя его.

Здесь обычная неровность Горького. Описание много бы выиграло без первой строчки. "Море смеялось". Это столь же придуманно, как и "солнце было счастливо тем, что светило", и т. д. Это не образы, родившиеся в вольном вдохновении поэта, это - повторение читанного у других, и довольно неудачное, И рядом с последней фразой от слов "Ветер ласково..." и до конца нашей цитаты, все описание полно непринужденной поэзии, почему и создает в глазах читателей живую, долго не забывающуюся картину. Отсутствие настоящего художественного чутья заставило Горького не обратить внимание на то, как в его описании слова "гармонично" и "аромат" режут ухо. А их так легко и так красиво было заменить словами "созвучно" и "благоухание".

Прищуривая глаза от яркой игры солнечных лучей на волнах, он довольно улыбался: - это едет Мальва. Она приедет, захохочет так, что у нее грудь станет соблазнительно колыхаться, обнимет его сильными, но мягкими руками, расцелует и звонко, вспугивая чаек, заговорит о новостях там, на берегу. Они с ней сварят хорошую уху, выпьют водки, поваляются на песке, разговаривая и любовно балуясь, потом, когда стемнеет, они вскипятят чайник чая, напьются со вкусными баранками и лягут спать... Так бывает каждое воскресенье, каждый праздник на неделе. Рано утром он повезет ее на берег по сонному еще морю в предрассветном свежем сумраке. Она, дремля, будет сидеть на корме, он грести и смотреть на нее. Смешная она бывает в то время, смешная и милая, как сытая кошка. Может быть, она соскользнет с лавочки на дно лодки и уснет там, свернувшись в клубок. Она часто делает так...

Мальва приехала, но не одна. Она привезла с промыслов сына Василия - Якова, который от бескормицы в деревне пошел пытать счастье туда, где отец работает не первый год.

Незваным гостем попал Яков к отцу. Он сразу понял роль Мальвы, да и отец не стал таиться. Мальву забавляет неловкое положение любовника и его сына, она "озорует", по выражению Василия. Он хмурится все более и более и, наконец, оставшись с Мальвой наедине, вызывает ее на объяснение.

- Что молчишь? - спросил Василий.

- Думаю... --сказала Мальва.

- Про что это?

- Так... - повела она бровями и, помолчав, добавила. - Сын у тебя молодец парень...

- Мало ли что...

- Ты... смотри! - окинул он ее суровым взглядом, полным подозрения. - Ты не дури! Я хотя и смирный, но ты меня не дразни... да!

Он стиснул зубы и сжал кулаки, продолжая:

- Ты сегодня сразу, как приехала, играть начала во что-то... Я еще не понимаю этого... но, смотри, пойму, не ладно тебе будет! И улыбочки у тебя этакие... и вое такое... Я тоже с вашей сестрой умею обращаться... коли что...

- А ты меня, Вася, не пугай... - равнодушно и не глядя на него попросила она.

- То-то! не шути же...

- А ты уж не стра-ащай...

- Я и взбучку дам, коли ты баловать начнешь... - грозил Василий, озлобляясь.

- Бить станешь? - обернулась она к нему, с любопытством глядя в его взволнованное лицо.

- А что ты за графиня? И вздую...

- Да я тебе что - жена, что ли? - вразумительно и спокойно спросила Мальва и, не дожидаясь ответа, продолжала: - Привыкши бить жену ни за что, ни про что, ты и со мной так же думаешь? Ну, нет. Я свободная. Я сама себе барыня и никого не боюсь. А ты вон - сына боишься: давеча как заюлил перед ним - стыд! А еще грозишь мне!

Она презрительно качнула головой и замолчала. Ее холодные, пренебрежительные слова подавили озлобление Василия. Никогда еще он не видел ее такой красивой и удивился, глядя на нее.

- Разошлась, раскаркалась... - молвил он, злясь на нее и любуясь ею.

- И еще скажу тебе вот что. Ты Сережке бахвалился, что я без тебя, как без хлеба, и жить не могу! Напрасно ты это... Может, я не тебя люблю и не к тебе хожу, а люблю я только место это... - она широко повела рукой вокруг себя. - Может, мне то нравится, что здесь пусто - море да небо и никаких подлых людей нет. А что ты тут - это все равно мне... Это вроде платы за место... Сережка был бы - к нему бы я ходила, сын твой будет - к нему пойду... А еще лучше, кабы вас вовсе никого не было... обрыдли вы мне!.. Но если я с моей красотой захочу - я всегда мужика, какого мне нужно, выберу... И не чета тебе...

- Вот ка-а-ак? - свирепо зашипел Василий и вдруг схватил ее за горло. - Так вот что-о?

Василий бьет Мальву. Странной женщине это понравилось. "Васька!.. Это ты бил меня?" - спрашивает она его шепотом. И затем рядом недоговоренных фраз сбивает Василия совершенно с толку, пока он, завороженный и одурманенный, не погрязает совершенно в ее ласках.

Мальва, конечно, взялась проводить прибывшего на промыслы Якова к отцу только затем, чтобы подразнить любовника и посмеяться над ним.

Над Яковом, на которого ее пряная прелесть подействовала, как залпом выпитое огромное количество вина, она издевается еще пуще. Вот примечательная сцена между ними.

Яков встал рано утром, когда солнце еще не палило так жарко и с моря веяло бодрой свежестью. Он вышел из барака к морю умываться и, подойдя к берегу, увидал Мальву. Она сидела на корме большого баркаса, причаленного к берегу, и, спустив за борт голые ноги, расчесывала мокрые волосы.

Яков остановился и стал смотреть на нее любопытными глазами.

В корму баркаса били волны, и Мальва то поднималась над морем, то опускалась так низко, что ее голые ноги почти касались воды.

- Купалась, что ли? - крикнул ей Яков.

Она обернула к нему лицо, мельком взглянула на ноги и, снова расчесывая волосы, ответила:

- Купалась... Что рано поднялся?

- Ты вон еще раньше...

- А я тебе что за пример? Яков промолчал.

- По моей-то манере будешь жить - трудно будет голову носить... - сказала она.

- О? Ишь ты какая страшная! - усмехнулся Яков и, присев на корточки, стал умываться.

И далее:

Яков засмеялся и полез на баркас.

Усевшись рядом с ней, он уставился на ее голое плечо, полуобнаженную грудь, на всю ее фигуру - свежую и крепкую, пахнувшую морем.

- Вон ты... белуга какая! - с восхищением воскликнул он, подробно осмотрев ее.

- Не про тебя... - кратко заявила она, не глядя на него и не оправляя своего откровенного костюма.

Яков вздохнул.

Пред ними расстилалось необозримое море в лучах утреннего солнца. Маленькие игривые волны, рождаемые ласковым дыханием ветра, тихо бились о борт баркаса. Далеко в море, как шрам на атласной груди его, виднелась коса. С нее в мягкий фон голубого неба вонзался шест тонкой черточкой и было видно, как на конце его треплется по ветру тряпка.

- Да, паренек... - заговорила Мальва, не глядя на Якова, - вкусна я, да не про тебя... А и никем я не купленная... и отцу твоему не подвластна. Живу я сама про себя... Но ты ко мне не лезь, потому что я не хочу между тобой и Васильем стоять... Ссоры не хочу и разной склоки... Понял?

- Да я что? - изумился Яков. - Я ведь тебя не трогаю... я так это!

- Тронуть ты меня не смеешь! - сказала Мальва.

Она так это сказала, с таким пренебрежением к Якову, что в нем сразу был обижен и мужчина, и человек. Задорное, почти злое чувство охватило его, и глаза у него вспыхнули.

- О? Не смею? - воскликнул он, подвигаясь к ней.

- Н-ну? А как трону?

- Тронь!

- А что будет?

- А я дам тебе по затылку, ты и кувырнешься в воду!

- А ну, дай!

- А тронь!

Он окинул ее горящими глазами и вдруг крепко охватил ее сбоку сильными лапами, сдавив ей грудь и спину. От прикосновения ее тела, горячего и крепкого, он вспыхнул весь и горло его сжалось от какого-то удушья.

- Вот! Ну... бей! Ну... что?

- Пусти, Яшка! - спокойно сказала она, делая попытки освободиться из его вздрагивавших рук.

- А по затылку хотела?

- Пусти! Смотри, худо будет!

- Ну... не стращай ты меня! Эх ты... малина!

Он прижался к ней и впился толстыми губами в ее румяную щеку.

Она задорно захохотала, крепко схватила Якова за руки и вдруг сильным движением всего своего тела, рванулась вперед. В объятиях друг друга они тяжелой массой свалились в воду и скрылись в пене и брызгах. Потом на взволнованной воде появилась мокрая голова Якова с испуганным лицом, а рядом с ней вынырнула, как чайка, Мальва. Яков, отчаянно взмахивая руками, разбивал вокруг себя воду и выл, и рычал, а Мальва с громким хохотом плавала вокруг него и, плеская ему в лицо пригоршни соленой воды, ныряла, уклоняясь от широких взмахов его лап.

- Черт! - закричал Яков, фыркая. - Я утону! Будет!... Ей-Богу... утону! Вода... горькая... Ах ты... тону-у!

Но она уже оставила его и, по-мужски загребая руками, плыла к берегу. Там, ловко взобравшись снова на баркас, она стала на корме и, смеясь, смотрела на Якова, торопливо подплывавшего к ней. Мокрая одежда, пристав к ее телу, обрисовывала ее упругие формы от колен по плечи, и Яков, подплыв к лодке и уцепившись рукой за нее, уставился жадными глазами на эту мокрую, почти голую женщину, весело смеявшуюся над ним.

- Ну, вылезай... тюлень! - говорила она сквозь смех и, став на колени, подала ему одну руку, а другой оперлась в борт лодки.

Яков схватил ее руку и с одушевлением воскликнул:

- Ну... Теперь держись! Я тея... в-выкупаю!..

Он тянул ее к себе, стоя по плечи в воде; волны перебегали через его голову и, разбиваясь о лодку, брызгали в лицо Мальве. Она жмурилась, хохотала и вдруг, взвизгнув, прыгнула в воду, сбив Якова с ног тяжестью своего тела.

При этом случае автор выводит третьего мужчину своей повести, единственного, кого может полюбить Мальва, - Сережку.

К ним шел медленной походкой и покачивая корпусом, высокий, жилистый, бронаовый человек в густой шапке растрепанных, огненно-рыжих волос. Кумачовая рубаха без пояса была разорвана на спине у него почти до ворота, и, чтобы рукава ее не сползли с рук, он засучил их вплоть до плеч. Штаны представляли собой коллекцию разнообразных дыр, ноги были босы. На лице его, густо усеянном веснушками, дерзко блестели большие голубые глаза, а нос, широкий и вздернутый кверху, придавал всей его фигуре вид бесшабашно-нахальный. Подойдя к ним, он остановился и, блестя на солнце своим телом, выглядывавшим из бесчисленных дыр его легкого костюма, громко шмыгнул носом, вопросительно уставился на них глазами и скорчил смешную рожу.

- Вчера Сережка выпил немножко, а сегодня в кармане у Сережки - как в бездонном лукошке... Дайте двугривенный взаймы! Я все равно не отдам...

Между Мальвой и Сережкой, на косе у Василия происходит интересный разговор. Сережка грубо, но не без остроумия упрекает Мальву за кокетство, она задорно огрызается. Разговор, наконец, становится у них по душе.

- Слушай! - сказал он. - Ты знаешь, чего хочешь?

- Кабы знала! - с глубоким вздохом и очень тихо ответила Мальва.

- Стало быть, не знаешь? Это плохо! - уверенно заявил Сережка. - А я вот всегда знаю, - и с оттенком грусти он добавил: - только мне редко чего хочется.

- Мне всегда хочется чего-то, - задумчиво заговорила Мальва. - А чего?.. не знаю. Иной раз села бы в лодку и в море! Далеко-о! И чтобы никогда больше людей не видать! А иной раз так бы каждого человека завертела, да и пустила волчком вокруг себя. Смотрела бы на него и смеялась. То жалко всех мне, а пуще всех - себя самое, то избила бы весь народ. И потом бы себя... страшной смертью... И тоскливо мне, и весело бывает... А люди все какие-то дубовые.

- Народ гнилой, - тихо согласился Сережка. - То-то я смотрю все на тебя и вижу - не кошка ты, не рыба... и не птица... А все это есть в тебе, однако... Не похожа ты на баб.

- И то слава Богу! - усмехнулась Мальва. Мальва улыбнулась.

- А... знаешь? Мне иной раз кажется, что если бы... барак ночью поджечь, - вот суматоха была бы!

- Какая! - с восхищением воскликнул Сережка и вдруг толкнул ее в плечо. - Знаешь что... я тебя научу... забавную штуку сыграем! Хочешь?

- Ну? - с интересом спросила Мальва.

- Ты этого Яшку... раззадорила здорово?

- Огнем пышет... - усмехнулась она.

- Ну? страви его с отцом! Ей Богу! Потешно будет... Схватятся они, как медведи... Ты подогрей старика-то, да и этого тоже... А потом мы их друг на друга и спустим... а?

Мальва обернулась к нему и пристально посмотрела на его рыжее от веснушек, весело улыбавшееся лицо. Освещенное луной, оно казалось менее пестрым, чем было днем, при свете солнца. На нем не было заметно ни злобы, ничего, кроме добродушной и немножко озорной улыбки, да ожидания ответа.

- За что ты их не любишь? - подозрительно спросила Мальва.

- Я?.. Василий... Ничего, мужик хороший. А Яшка - дрянь. Я, видишь ты, всех мужиков не люблю... они сволочи! Они прикинутся сиротами-- им и хлеба дают и... все! У них, вон, есть земство и оно все для них делает... Хозяйство у них, земля, скот... Я у земского доктора кучером служил, насмотрелся на них... потом бродяжил я по земле много. Придешь, бывало, в деревню, попросишь хлеба - цоп тебя! Кто ты, да что ты, да подай паспорт... Бивали сколько раз... То за конокрада примут, то просто так... В холодную сажали... Они поют да притворяются, но жить могут: - у них есть зацепка - земля. А я что против них?

- А ты разве не мужик? - перебила его Мальва, внимательно слушавшая его быструю речь.

- А я из Павлиша... - задумчиво сообщила Мальва.

- За меня никого нет в заступниках! А мужики... они, черти, могут жить. У них и земство, и все такое.

- А земство - это что? - спросила Мальва.

- Что? А черт его знает что! Для мужиков поставлено, их управа... Плюнь на это... Ты вот говори о деле... устрой-ка им стычку, а? Ничего ведь от этого не будет... подерутся только... А я тебе помогу? Ведь Василий бил тебя? Ну, вот и пусть ему его же сын за твои побои возместит.

- А что? - усмехнулась Мальва. - Это хорошо бы...

- Ты подумай... разве не приятно смотреть, как из-за тебя люди ребра друг другу ломают? Из-за одних только твоих слов?... двинула ты языком раз - два и... готово!

Сережка долго, с горячим увлечением, рассказывал ей о прелести ее роли. Он одновременно и шутил, и говорил серьезно, и сам искренно увлекался своим планом.

- Эх, ежели бы я красивой женщиной был! Такую бы я на сем свете заваруху развел! - воскликнул он в заключение, а потом схватил голову в руки, крепко сжал ее, зажмурил глаза и замолчал.

Отец с сыном и точно подрались. Сцена их драки отвратительна в своей низменной наготе, но изображена чрезвычайно живо.

Приезд Якова и подуськивание Сережки сделали свое дело: Василий решил уйти домой, Яков остался на промыслах, но не ему, очевидно, а босяку Сережке достанется Мальва, если только есть на свете человек, который может подчинить себе эту вольную, как ветер, натуру.

Приведенная нами беседа Мальвы и Сережки имеет большое принципиальное значение в оценке проповеди Горького. Сережка, как и его собратья Пиляй, Челкаш, Коновалов, Орлов - разочарованный босяк, ненавидящий мужика. "Я всех мужиков не люблю", - говорит он. Он предлагает Мальве стравить отца с сыном, но при этом, по убеждению автора, в лице его не заметно ничего, кроме добродушной и озорной улыбки. А стравить Василия с Яковом не только "забавно", но и удовлетворит чувство ненависти Сережки ко всем мужикам. Но это у него мимолетное желание, а вообще он, хотя знает, чего хочет, но ему редко чего-нибудь хочется.

Чайльд-Гарольд с рыбных промыслов, отталкивающая фигура бездомного и беспаспортного бродяги и пьяницы, любимый тип Горького - таков Сережка. Весь народ в его воззрении - "гнилой". Мужики - "сволочи", потому что у них есть земля. Земство - "черт его знает что! Для мужиков поставлено, их управа". Важно лишь, чтоб из-за тебя люди ребра друг другу ломали.

Мальва этому сочувствует. Она, в противовес Сережке, не знает, чего хочет. У нее, изволите видеть, стремление к бесконечности, к общению с природой и желание завертеть всех людей. То ей жалко всех, а пуще всего самое себя, то она избила бы весь народ, а потом бы себя... страшною смертию. Ей мечтается поджечь ночью барак и посмотреть на суматоху.

Несомненно, что подобие таких мыслей может роиться в душе Мальвы, но едва ли она сумела бы их формулировать. Формулирует их за нее Горький. Он неотрывно любуется созданным им красивым образом и даже придает ему те черты и подробности, которые к нему не идут. В "Мальве" он - босяцкий Гомер более, чем где-либо. У него разыгрывается воображение. И на самом деле, если бы босяцкое движение имело во главе таких Сережек и при них на амплуа Теруан-де-Мерикур14 придать Мальв, то, пожалуй, недалеко было бы и до осуществления пьяной грезы босяка-сапожника Орлова. "Раздробить всю землю в пыль" не удалось бы, правда, а стать повыше и плюнуть с высоты на всех людей - это вполне бы вышло. Да и сейчас выходит.

Разве вожделения и идеалы Мальвы и Сережки не плевали в лицо строю общественному?

Недовольство собою, более физическое, чем нравственное, осадок похмелья и разврата, - вот регулятор всего желаемого достойными союзниками, лохматым босяком Сережкой и разнузданной животной красавицей Мальвой.

Автор не умеет скрыть восторга перед своим созданием. Он дразнит читателя смелыми выходками против общества и его законов, как Сережка и Мальва дразнят окружающих.

И одновременно с тем, с каким презрением передает автор слова Якова о земле и истину, сорвавшуюся по тому же поводу с уст его отца!

Глядя на море, ему ранее незнакомое, и пораженный его беспредельностью, Яков фантазирует: "Ежели бы все это земля была! Да чернозем бы!... Да распахать бы!"

на его взгляд, крестьянского понятия о земле.

Василий отвечает Якову:

- Это, Яков, хорошо ты сказал! Крестьянину так и следует. Крестьянин землей и крепок: пока он на ней - он жив, а сорвался с нее - пропал! Крестьянин без земли, как дерево без корня: в работу оно годится, а прожить долго не может - гниет! И красоты своей лесной нет в нем - обглоданное оно, обстроганное, не видное!.. Это ты, Яков, очень хорошие слова сказал...

Таким слогом подобные Василию в действительной жизни не говорят. Но оно здесь и неважно. Горький и не скрывает, что говорит это он сам. Мысль, приписанная Василию, совсем не нова, но она безусловно верна. "Крестьянин землей и крепок". И как же не негодовать на это провозвестнику босячества, как общественного класса? Пока крестьянин крепок, легче сбить с пути модную поклонницу Горького, нюхающую английскую соль, если до нее дойдет запах кухни, и упивающуюся в воображении зловонием героев Горького, - нежели сбить мужика. Мужик, коли босяк придет к нему, паспорта у него не потребует, даст ему поесть, подаст милостыню, но не забудет, что это - пропащий, пустой человек, которому следует намять бока, если он начнет воровать, или озорничать.

На крестьян, людей простой, несложной, наивной, быть может, порочной морали, проповедь босячества пока не действует. До него она, слава Богу, еще не дошла и, Бог даст, вовсе не дойдет. Если же бы случилось иначе, если бы эта проповедь дошла и до крестьянской избы и там была бы усвоена, то горе бы великое настало: пришла бы новая пугачевщина, горшая старой.

V

Говоря о наиболее выдающихся в художественном отношении рассказах Максима Горького, нельзя обойти молчанием очерк "Васька Красный" (1899 г.).

Вполне художественных произведений у Горького, как видно из сказанного ранее, совсем нет. В каждом из лучших его очерков встречаются места, которые желательно было бы видеть исправленными, измененными. Везде у него масса неровностей в письме. Нигде, быть может, неровности эти не выражены так очевидно, как в "Ваське Красном", но неровности эти в данном случае скорее нужно отнести к намеренной неправде основного замысла, нежели к его выполнению и развитию.

Замечание это, - спешим оговориться, - мы относим только к заглавному лицу очерка, так как его героиня, Аксюша, вполне жизненна и ни в какой мере не утрирована.

Васька же Красный изображен чересчур сгущенными красками, он такой злодей, каких на самом деле никогда не бывает. Злодей, весь поглощенный своим злодейством, без всякого просвета иных чувств и побуждений. Подобных явлений в жизни не бывает и, по счастию для человечества, быть не может. Чем более жесток Васька, тем явственнее пробуждение в нем добрых чувств, наступившее после происшедшей катастрофы. Для эффекта, искусственного и лубочного, оно весьма полезно, но правдивость описания от того не выигрывает.

Но если мы допустим, что такой именно Васька возможен в действительной жизни, то придется признать всю повесть художественной.

Местом действия своего очерка Горький взял публичный дом.

Лет пятнадцать-двадцать назад на это и в такой форме никто бы не решился. Нам помнится, что появление в конце семидесятых или в начале восьмидесятых годов прошлого века рассказа Ги де Мопассана "La maison Tellier" поразило всех смелостью выбора места действия. Теперь это уже никого не поражает.

Конечно, дело не в самом месте. Гоголь в "Невском проспекте" приводит художника-идеалиста Пискарева в публичный дом. Всеволод Крестовский дает одну из самых драматических сцен "Петербургских трущоб" в таком же вертепе. Дело - в манере трактования предмета, в наготе изложения, которая заставляет, например, в первой же цитате из рассказа зачеркнуть одно слишком протокольное слово, ничего, впрочем, не прибавляющее к полноте повествования.

Впрочем, теперь, после "расцвета" нашей словесности в известную сторону, мы перестали всему удивляться и давно утратили мерку дозволенного общественными приличиями и доброю нравственностью. Нами забыта та чудная манера истинных писателей, при помощи которой можно высказаться о самых щекотливых предметах вполне понятно, но не оскорбляя ни чувства изящного, ни чувства стыдливости, - не ложной, а естественной, в читателе.

Начало "Васьки Красного" таково:

Недавно в публичном доме одного из поволжских городов служил человек лет сорока, по имени Васька, по прозвищу Красный. Прозвище было дано ему за его ярко рыжие волосы и толстое лицо цвета сырого мяса.

Толстогубый, с большими ушами, которые торчали на его черепе, как ручки на рукомойнике, он поражал людей жестоким выражением своих маленьких, бесцветных глаз; они заплыли у него жиром, блестели, как льдины, и, несмотря на его сытую, мясистую фигуру, всегда взгляд его имел такое выражение, как будто этот человек был смертельно голоден. Невысокий и коренастый, он носил синий казакин, широкие суконные шаровары и ярко вычищенные сапоги с мелким набором. Рыжие волосы его вились кудрями, и когда он надевал на голову свой щегольский картуз, они, выбиваясь из-под картуза кверху, ложились на околыш картуза, - тогда казалось, что на голове у Васьки надет красный венок.

Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их.

В городе было несколько высших учебных заведений, много молодежи, поэтому дома терпимости составляли в нем целый квартал: длинную улицу и несколько переулков. Васька был известен во всех домах этого квартала, его имя наводило страх на девиц, и когда они почему-нибудь ссорились и вздорили с хозяйкой - хозяйка грозила им:

- Смотрите вы!... Не выводите меня из терпенья... а то как позову я Ваську Красного!..

Иногда достаточно было одной этой угрозы, чтоб девицы усмирились и отказались от своих требований, порой вполне законных и справедливых, как, например, требование улучшения пищи или права уходить из дома на прогулку. А если одной угрозы оказывалось недостаточно для усмирения девиц, - хозяйка звала Ваську.

Молча выслушав ее жалобу, он кратко говорил ей:

- Ладно...

И шел к девицам. Они бледнели и дрожали при нем, он это видел и наслаждался их страхом. Если сцена разыгрывалась в кухне, где девицы обедали и пили чай, - он долго стоял у дверей, глядя на них, молчаливый и неподвижный, как статуя, и моменты его неподвижности были не менее мучительны для девиц, как и те истязания, которым он подвергал их.

Посмотрев на них, он говорил равнодушным и сиплым голосом:

- Машка! Иди сюда...

- Василий Мироныч! - умоляюще и решительно говорила иногда девушка: - ты меня не тронь! Не тронь... тронешь - удавлюсь я...

- Иди, дура, веревку дам... - равнодушно, без усмешки, говорил Васька.

Он всегда добивался, чтобы виновные сами шли к нему.

- Караул кричать буду... Стекла выбью... - задыхаясь от страха, перечисляла девица все, что она может сделать.

- Бей стекла... а я тебя заставлю жрать их... - говорит Васька.

И упрямая девица, в большинстве случаев, сдавалась, подходила к Палачу; если же она не хотела сделать этого, Васька сам шел к ней, брал ее за волосы и бросал на пол. Ее же подруги, - а зачастую и единомышленницы, - связывали ей руки и ноги, завязывали рот и тут же на полу кухни и на глазах у них, виновную пороли. Если это была бойкая девица, которая могла и пожаловаться, ее пороли толстым ремнем, чтобы не рассечь ее кожу, и сквозь простыню, смоченную водой, чтоб на теле не оставалось кровоподтеков. Употребляли также длинные и тонкие мешочки, набитые песком и дресвой, - удар таким мешком причинял человеку тупую боль и боль эта не проходила долго...

Впрочем, жестокость наказания зависела не столько от характера виновной, сколько от степени ее вины и симпатии Васьки. Иногда он и смелых девиц порол без всяких предосторожностей и пощады: у него в кармане шаровар всегда лежала плетка о трех концах на короткой дубовой рукоятке, отполированной частым употреблением. В ремни этой плетки была искусно вделана проволока, из которой на концах ремней образовалась кисть. Первый же удар плетки просекал кожу до костей, и часто, для того чтобы усилить боль, на иссеченную спину приклеивали горчичник или же клали тряпки, смоченные круто-соленой водой.

Не надо и настаивать, - оно и так видно, - на искусственной простоте первых фраз вступления в очерк. Описание наружности Васьки сделано так, чтобы каждый видел, как он ужасен. Такое усиленное искание ужаса приводит нередко к результатам совершенно противоположным тем, которых добивается автор. На самом деле, если, желая изобразить какое-либо чудовище, - лешего, что ли, - мы снабдим его рогами, хвостом, клыками, когтями, оденем его шерстью, то, казалось бы, он должен быть страшен, но выведите его в таком образе на сцену, напишите на картине, ярко изобразите в сказке, и, вместо впечатления ужаса, получится впечатление комизма. Только в полутонах, в недоговоренности, в намеках, в некоторой таинственности таится впечатление ужаса.

Максим Горький умеет наложить тень мимоходом на то, что замарать ему желательно. Говоря о количестве публичных домов в приволжском городе, он вскользь замечает: "В городе было несколько высших учебных заведений, много молодежи, поэтому дома терпимости составляли в нем целый квартал". Это "поэтому" - совершенно произвольно. Учащаяся молодежь пропорциональна населению, и в городе без высших учебных заведений, надо полагать, не одни же старики живут. Во время ярмарки в Нижнем Новгороде, например, наезжает в город много проституток, открываются временные вертепы, но, очевидно, учащаяся молодежь и высшие учебные заведения здесь ни причем, а вызывается это явление наплывом приезжих людей, временным увеличением населения.

Едва ли Максим Горький верит в выставленную им причину. Вернее думать, что ему, восхвалителю босяков, приятно и необходимо бросить грязью во все не босяцкое, даже в ту среду, где ой нашел себе наибольшее количество поклонников.

Особенно жестокие служители в домах терпимости - не редкость. Самая их должность - "вышибать" бушующих гостей из "заведения" - делает их особенно черствыми. Нет мудреного, что хозяйки таких учреждений, в иных случаях, пользуются подобными слугами для самоуправного наказания закрепощенных ими девушек, но трудно поверить, чтобы где-либо существовал такой палач, которого все дома терпимости в городе приглашают на гастроли истязательства. Самые способы истязания, описанные Горьким, требующие и приспособлений (особых плеток, мешков с песком) и обдуманной жестокости, делают маловероятным его сообщение. И так в притонах разврата всякое понятие о праве, о человеческой личности не существует. Отребья общественные, - хозяйки этих учреждений, создали свой кодекс бесправия, которому, как бы и действительному закону, покорно подчиняются несчастные девушки, торгующие собою. На многое совершающееся в этих притонах, волей и неволей, смотрят сквозь пальцы, но обращение целого квартала города в застенок привлекло бы внимание полиции самой небдительной и не могло бы существовать целые годы.

составляет сущность повести.

Там, где служил Васька, жило 11 девушек. Все они попробовали Васькиного ремня и все перебывали его наложницами. Все они трепетали и ненавидели его. Все они ждали, что когда-нибудь наступит час возмездия, даже покушались, но неудачно, отравить Ваську.

В числе жительниц дома была Аксинья.

Это была девушка среднего роста, толстая и такая плотная - точно ее молотком выковали. Грудь у нее могучая, высокая, лицо круглое, рот маленький, с толстыми, ярко-красными губами. Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы, а курносый нос и кудерки над бровями, довершая ее сходство с куклой, даже у самых невзыскательных гостей отбивали всякую охоту говорить с нею о чем-либо. Обыкновенно ей просто говорили:

"завлекать гостя". Ее глаза так привыкли к этому движению, что она начинала "завлекать гостя" прямо с того момента, когда, пышно разодетая, выходила вечером в зал еще пустой, и так ее глаза двигались из стороны в сторону все время, пока она была в зале, одна, с подругами или гостем - все равно.

У нее была одна странность: обвив свою длинную косу, цвета нового мочала, вокруг шеи, она опускала конец ее на грудь и все время держалась за нее левой рукой - точно петлю носила на шее своей...

Она могла сообщить о себе, что зовут ее Аксинья Калугина, а родом она из Рязанской губернии, что она - девица, "согрешила" однажды с "Федькой", родила и приехала в этот город с семейством "акцизного", была у него кормилицей, а потом, когда ребенок умер, ей отказали от места и "наняли" сюда. Вот уже четыре года она живет здесь...

- Нравится? - спрашивали ее.

- Ничего. Сыта, обута, одета... Только беспокойно вот... И Васька тоже... дерется все, черт...

- Где? - спрашивала она, "завлекая гостя".

- Здесь-то... разве не весело?

- Ничего!.. - отвечала она и, поворачивая головой, осматривала зал, точно желая увидеть, где оно тут, это веселье?

Вокруг нее все было пьяно и шумно и все от хозяйки и подруг до формы трещин на потолке было знакомо ей.

несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному,

Васька наказал Аксинью за то, что она засыпала в зале, и наказал горше, чем кого-либо. Он вывел ее нагую на двор и, уткнув лицом в кучу снега, бил нещадно ремнем.

Наконец, пришла к Ваське беда. Его привезли со сломанной ногой. Он упал с конки и попал ногой под колесо. Несчастье Васьки привело в необузданный восторг его жертв.

- Пошли вон! - сказал им Васька.

Ни одна из них не тронулась с места.

- Не заплачем, - ответила Лида, усмехаясь.

- Хозяйка! Гони их прочь... Что они... пришли!

- Боишься? - спросила Лида, наклоняясь к нему.

- Идите, девки, идите вниз... - приказала хозяйка.

- Мы придем!

Аксинья же, погрозив ему кулаком, закричала:

- У, дьявол! Что - изломался? Так тебе и надо...

Очень изумила девиц такая ее храбрость.

Васька лежал, закрыв глаза, и, не открывая их, сказал:

- Опять вы пришли...

- Чай, нам жалко тебя, Василь Мироныч...

- Разве мы тебя не любим?

Они говорили не громко, но внушительно, и, окружив его постель, смотрели в его серое лицо злыми и радостными глазами. Он тоже смотрел на них, и никогда раньше в его глазах не выражалось так много неудовлетворенного, ненасытного голода, - того непонятного голода, который всегда блестел в них.

- Девки... смотрите! Встану я...

- А, может, Бог даст, не встанешь... - перебила его Лида.

Васька плотно сжал губы и замолчал.

И схватив Ваську за больную ногу, она с силой дернула ее к себе.

Васька щелкнул зубами и зарычал. Левая рука у него тоже была разбита, он взмахнул правой и, желая ударить девицу, ударил себя по животу.

Взрыв смеха раздался вокруг него.

- Девки! - ревел он, страшно вращая глазами. - Берегись!.. убивать буду!..

невыразимо гадкий характер. Они впали в упоение местью, дошли в ней до бешенства. Все в белом, полуодетые, разгоряченные толкотней, они были чудовищно страшны.

- Будет! Бросьте... полицию позову! Убьете вы... батюшки! ба-а-тюш-ки!

Но они не слушали ее. Он истязал их годами, они возмещали ему минутами и торопились...

Вдруг среди шума и воя этой оргии раздался густой, умоляющий голос:

На девиц этот голос подействовал, как струя холодной воды: они испуганно и быстро отошли от Васьки.

Говорила Аксинья: она стояла у окна и вся дрожала и в пояс кланялась им, то прижимая руки к животу, то нелепо простирая их вперед.

Мучительницы послушались товарки и оставили ее одну с истерзанным палачом. Она стала за ним ухаживать со своей пря^ мотой и простодушием, видимо, не сознавая, что совершает высокий, истинно христианский подвиг любви. Место в больнице для Васьки не очищалось, и Аксинья несколько дней исполняла добровольно обязанности сиделки.

Если она не понимала высоты своей добродетели, то понял это Васька. Он однажды подозвал ее и предложил ей обвенчаться. Он признался, что у него есть шестьсот рублей, сказал, что будет искать с конки за увечье, и предложил Аксинье ехать в Самару или Симбирск и там открыть "свое заведение".

но идти с Васькой не желает. Сначала она ему говорит: "Ты завезешь меня, да и убьешь где-нибудь. Ведь ты мучитель известный", и потом: "Чтобы с тобой жить, - нет! боюсь я тебя... очень уж ты злодей!" Напрасно Васька силится доказать ей, что это не совсем так. "Думаешь, - говорит он, - легко, если злодей?", и далее: "Ну, злодей, - так разве весь человек в этом?" (Совершенно верно, скажем в скобках" но автору следовало показать это раньше, хотя одной маленькой черточкой).

Аксинья не сдается на просьбы. Наконец, Ваське вышло место в больнице.

Ваську осторожно свели сверху в кухню, и там он увидел всех девиц, столпившихся у двери в комнату.

Лицо его перекосилось, однако он ничего не сказал им. Они смотрели на него сурово и серьезно, но по их глазам нельзя было бы определить, что они думают при виде Васьки. Аксинья с хозяйкой надевали на него пальто, и все в кухне тяжело и хмуро молчали.

- Прощайте! - вдруг сказал Васька, наклонив голову и не глядя на девиц. - Про... прощайте!

- Прощай, Василий Мироныч...

- Прощайте... да..

Фельдшер и больничный служитель взяли его под мышки и, подняв с лавки, повели к двери. Но он опять поворотился к девицам:

- Прощайте... был я... точно что... Еще два или три голоса сказали ему:

- Ничего не поделаешь! - тряхнул он головой, и на лице его явилось что-то удивительно не подходившее к нему.. - Прощайте! Христа ради... которыя... которым...

Васька дрогнул и поднял голову кверху. Глаза у него страшно заблестели: он стоял, внимательно вслушиваясь в этот вой, и дрожащими губами тихо говорил:

- Вот... дура! Вот так ду-ура!

- Прощай, Аксинья! Приходи в больницу-то... - громко сказал Васька.

А Аксинья все выла...

- И на-кого-и-ты-это-меня по-оки-инул?..

Девицы окружили ее и смотрели тупыми глазами на ее лицо и на слезы, лившиеся из глаз ее.

- Ну, чего ты, Ксюша, ревешь-то! Ведь не умер он... Ну, пойдешь к нему... ну, вот завтра, возьми да и пойди!..

Эта заключительная сцена сделала бы честь любому перу. Если бы Максим Горький написал хоть одну цельную повесть той художественной формы, он был бы великим писателем. В этой сцене соблюдено чувство меры, каждая подробность - на своем месте. Тут нельзя ничего убавить и ничего прибавить. Эта глупая, но практичная Аксинья с ее причитанием, по деревенскому обряду, достигает в приведенной сцене высшей степени драматизма. Легко было испортить сцену несколькими лишними словами, но автор опускает как раз вовремя занавес.

К сожалению, таких, не испорченных ничем сцен, кроме той, о которой мы говорим, пожалуй, у Горького больше и не найдешь.

Приведенными образчиками исчерпывается все самое лучшее в произведениях Горького.

"Васьки Красного". Приступая к описанию беды, стрясшейся над Васькой, автор говорит:

У жизни есть своя мудрость, ей имя случай; она иногда награждает нас, но чаще мстит, и, как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие. Это верно, это неизбежно, и всем нам надо знать и помнить это.

Мысль совершенно верная. Возмездие неизбежно, и каждому надо помнить это...

И не одним лишь палачам, как Васька, не одним лишь людям, совершающим очевидные, осязаемые злодейства, а и тем, кто не истязает, правда, безответных жертв, но кто талант, Богом ему данный, посвятит не на служение добру, правде и красоте, а на поселение смуты в сердцах, путем распространения безнравственного учения, путем отрицания всех основ общественных, путем возвеличения низшего, худшего в обществе на первую степень.

Помнить свои собственные слова надо прежде всего Максиму Горькому.

13 Легендарный северный народ, упомянутый в "Истории" Геродота Галикарнасского (V в. до н. э.).

14 Теруан

Глава: 1 2 3 4 5 6