Басинский Павел: Горький
Суицидомания Горького

Суицидомания Горького

«Был декабрь; богатая звездами безлунная ночь накрыла город синим бархатом, густо окропленным золотою, сверкающей пылью. Против двора магазина, в театральном садике стояли белые деревья, казалось, что они пышно цветут мелкими холодными цветами без запаха. За ними на площади темной горою возвышалось тяжелое здание театра, на крыше его одеялом лежал пласт синеватого снега, свешивая к земле толстые края. <…>

Не спеша, часто оглядываясь назад, Макар шел за город; он заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что если встать спиною к обрыву и выстрелить в грудь, — скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп в Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали труп» («Случай из жизни Макара»).

Это — художественная версия попытки Алексея Пешкова покончить с собой в Казани. Рассказ «Случай из жизни Макара» писался в 1912 году на Капри, когда в голове автора, как мы уже знаем, бродила идея создания оперы «Василий Буслаев», когда писалось «Детство», а кроме того — автобиографический рассказ «Рождение человека», которым открывается цикл «По Руси». «Урожайный» был год.

Тогда Горький стал уже настолько знаменит, что все его вещи мгновенно уходили с письменного стола в печать. Причем публиковались они одновременно на родине и за границей. Так было и со «Случаем…». Он вышел в 39-м «Сборнике товарищества „Знание“ за 1912 год» и одновременно в Берлине, под одной обложкой с «Рождением человека» в «Издательстве И. П. Ладыжникова», фактически — горьковском издательстве.

Соединение этих двух вещей могло быть случайным. Как написал, так и напечаталось. Но написал-то именно «так». Одновременно.

И уж конечно неслучайно то, что, описывая в «Случае…» собственную попытку когда-то свести счеты с жизнью, он не назвал героя Алексеем, а тем более Алексеем Пешковым.

Во-первых, Алексей для автора в это время был мальчиком Алешей. Его нещадно порол дедушка, обижала равнодушием мать, отогревала сердечным теплом бабушка. А тот Алексей, который в 1887 году купил на «черном», говоря сегодняшним языком, рынке старый нечищеный револьвер и пальнул в себя, это была совсем другая личность.

Во-вторых, «Случай…» носил нравственно-воспитательный характер и имел конкретную цель. В России после поражения революции 1905–1907 годов вспыхнула очередная эпидемия самоубийств среди молодежи. И вот Горький на собственном примере хотел показать: глупо убивать себя молодым! На собственном-то на собственном, но называть себя собой в рассказе ему было не с руки. Как?! Сам Горький когда-то стрелялся?!

Вообще-то на рубеже XIX–XX веков было чрезвычайно модно умирать не по-человечески, не по-Божески, насильственно прерывая жизнь в цветущем возрасте. И не просто прерывая, но как-нибудь с вывертом.

В январе 1885 года застрелилась дочь богатого чаеторговца или, как говорили тогда, «торговца колониальным товаром». В знак протеста против насильственного замужества она ушла из жизни не просто, но с антицерковным пафосом: застрелилась сразу после венчания. Весть о гибели Д. А. Латышевой немедленно облетела всю Казань. О ней писала газета «Волжский вестник», ее поступок обсуждался не только студентами, но и работниками пекарни Семенова, где в то время месил тесто Алексей. Студенты поступком восторгались, пекари говорили: «Косы ей драли мало, девице этой…»

Судя по «Моим университетам», Пешков к добровольной смерти замужней девицы отнесся даже не равнодушно, а «никак». На похоронах ее он не был, а там участвовали пять тысяч человек, студенты в основном.

Но между прочим в том же «Волжском вестнике» под общим заголовком «Стихи на могиле Д. А. Латышевой» и с общей подписью «Студент» среди нескольких анонимных стихотворений напечатали и стихотворение Пешкова. Это первая публикация будущего Горького, то есть, по сути, его дебют. Правда, в Полном собрании художественных произведений М. Горького стихотворение стоит в разделе Dubia, авторство его не считается стопроцентно доказанным. Эти стихи в 1946 году по памяти читал сотрудникам Казанского музея Горького А. С. Деренков, относя авторство к Пешкову. Вот они:

Как жизнь твоя прошла? О, кто ж ее не знает?!

Кто в этом омуте не плачет, не страдает,
Кто душу чистою, невинной сбережет?

С художественной точки зрения это ужасно. Это Некрасов на полпути назад к Бенедиктову. Но несправедливо было бы требовать от полуграмотного подручного пекаря стихотворного перла.

Скорее всего, наработавшись ночью в пекарне, Пешков спал мертвым сном, когда студенты шли за гробом бедной девицы.

«Моих университетов», Максим Горький, поступок Латышевой несомненно считает глупостью, как и собственное «самоубийство», описанное ниже. Но Алексей Пешков, разумеется, смотрел на это иначе. И даже если цитированные стихи Пешкову не принадлежат, смысл их он разделял. Ощущение окружающей жизни как кошмара и произвола присутствует в «Моих университетах».

Пешкова чуть было не погубила его «умственность». Пока Алеша, как и выходец из народа Макар, не начитался разных умных книг, которые смешались в его голове, не наслушался разных умных речей, где никто не желал вслушиваться в мысли другого, мысли

Но склонность была всегда.

Выскажем осторожное предположение: молодой Пешков, видимо, страдал суицидальным комплексом. Еще будучи школьником, когда он заболел оспой и его связали, чтобы не расчесывал себя до крови, Алексей развязался, выбросился в окно из чердака, разбив стекло головой, и пролежал довольно долго в снегу, пока его не обнаружили. Допустим, это было сделано в бессознательном состоянии. Но затем, когда он пошел с ножом на отчима, то грозился матери, что убьет его и потом убьет себя. После неудавшейся попытки застрелиться, оказавшись в больнице, Пешков, согласно письму Горького Груздеву от 1933 года, еще раз пытался покончить с собой. Было это так. Оперировал его, вырезав из спины пулю, ассистент хирурга, доктора медицины, профессора Казанского университета Н. И. Студентского — И. П. Плюшкин, и операция прошла удачно. Однако на третий день в больницу на обход приехал сам Н. И. Студентский, известный своей грубостью. Он чем-то обидел прооперированного, и тот, схватив большую склянку хлоральгидрата, выпил его. Алексею промыли желудок.

«…пуля в лоб или сумасшествие окончательное. Но, конечно, я избираю первое».

Наконец, даже беглого взгляда на произведения Горького достаточно, чтобы убедиться в том, что самоубийство занимало в его творчестве важное место. Дореволюционная критика немало писала об этом. Вообще, о психопатологической стороне горьковского творчества тогда писалось не меньше, если не больше, чем о психопатологии героев Достоевского. Выходили даже отдельные книги на эту тему. Вот характерное название одной из них: «Психопатологические черты героев Максима Горького» (СПб., 1904). Автор: доктор медицины М. О. Шайкевич. Как медик он смотрел на открытия Горького в области психопатологии скептически: «В заключение остается спросить, дал ли что-либо нового для психопатологии Максим Горький в своих произведениях, чего бы не знала наша наука до него? Я бы ответил — нет».

С точки зрения психопатолога, герои Горького обычные пьяницы, дегенераты, преступники либо психически больные люди, склонные к самоубийству. Отчасти это объясняется их социальной средой. Но это больные.

В советское время писать о психопатологии в творчестве Горького стало сложно. Это было опасно даже в биографическом плане. Очень уж многие места в его автобиографической трилогии наводят на банальную мысль, что Пешков был, как говорят, психически неуравновешенным человеком и сильно страдал от этого.

Один из последних, кто писал о психопатологии Горького, был доктор И. Б. Галант. В середине двадцатых годов, перед возвращением Горького в СССР, Галант вступил с ним в переписку, в которой попытался выявить психопатологическую подоплеку как горьковских произведений, так и его жизни. По-видимому, Горький не был доволен этим любопытством. В письмах к биографу Груздеву он указывал на Галанта как на «казус», таким образом намекая Груздеву, что ему влезать в эти вопросы не стоит.

ученому в работе, хотя бы объектом исследования предлагалось стать ему самому? Но с другой стороны, развитие этой темы в советской печати, даже только научной, решительно противоречило культу здоровья в СССР, куда уже собирался возвращаться Горький не только как художник, но и как идеолог. Словом, Галант проявил научное рвение не вовремя.

Груздев правильно понял Горького. Горький так настойчиво указывал ему на исследования Галанта, что, в конце концов, биограф решил успокоить его: «Дорогой Алексей Максимович, сколь Вы не устрашены доктором Галантом, все же, думаю, не в такой мере, как я — тем, что поставили меня рядом с ним. Я обомлел, когда прочел Ваше письмо! Но поделом! Довела-таки меня жадность до конфуза! Хотя жаден я не так, как Галант, а по-иному. Галант охотится за хвастливенькими, худосочными выводами, — мне нужны честные, как столб, факты».

Под «жадностью» Илья Груздев имел в виду свою дотошность, с которой он, как биограф, старался проследить реальную связь между Горьким настоящим и вымышленным. Осторожно, тактично он выспрашивал его в письмах в Сорренто о живых людях, которые стали персонажами его творчества, и о нем самом, а кроме того проводил параллельно собственные разыскания, порой удивляя самого Горького неожиданными биографическими фактами, о которых тот забыл или не хотел вспоминать. Галант же исходил из априорного убеждения, что Горький в юности страдал психическим заболеванием. И даже не одним, но целым «букетом». С наивностью истового ученого медика он сообщил этот «факт» Горькому, написав: «Я считаю эту мою идею гениальной».

Но Горький не хотел так считать. Тем более перед возвращением в СССР, где советский народ и «лично товарищ Сталин» ждали не человека, когда-то излечившегося от психопатологии, а «инженера человеческих душ» (впрочем, это более позднее сталинское определение). Да и по правде сказать, версия Галанта, как и книга Шайкевича, была столь же скучна, сколь фрейдистские «изыскания» вокруг носа Гоголя.

Кое-что из своих «открытий» о Горьком Галант все-таки опубликовал в необычном периодическом издании «Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии)», выходившем в 1920-е годы под редакцией Г. В. Сегалина в Ленинграде. Одна из его статей называлась «К суицидомании Горького».

«Горький до того часто говорит в своих рассказах о самоубийстве и заставляет так часто своих героев покушаться на самоубийство <…>, что можно говорить о „литературной суицидомании“ Горького».

Кто спорит? В творчестве Горького, особенно раннем, очевидный избыток самоубийц. Начнем с самоубийства Сокола, приветствуемого автором, в отличие от «мудрости» Ужа. А разве не убивает себя Данко, пусть и ради людей? Кончает с собой силач и красавец Коновалов. Илья Лунев в романе «Трое» разбивает себе голову о стену. Вешается на пустыре возле ночлежки Актер. Суицидальный список можно продолжать.

«Влекло меня тогда к людям „со странностями“, — писал Горький Илье Груздеву, вспоминая жизнь в Казани. А что может быть „страннее“ человека, решившего добровольно умереть?»

Отношение к самоубийцам зрелого Горького резко отрицательное. Причем отрицательное до безжалостности. На самоубийство Маяковского он отозвался почти презрительно: «Нашел время». Смерть Есенина более тронула его, всколыхнув воспоминания о поэте. Илья Груздев с ужасом, смешанным с восторгом, писал Горькому о том, как погиб Есенин:

«Есенин в гробу был изумителен. Детское, страдальческое лицо, искривленные губы и чуть сведенные брови. И, странно, куда делась его внешность рязанского мальчика с примесью потасканного альфонса. Вместо этого он напомнил мне итальянца времен Возрождения. Какой благородный профиль, какие красивые руки! Это впечатление дня незабываемое на всю жизнь…

и удавил себя».

Интересно, что Горький к подобному способу самоубийства отнесся с недоверием знатока.

«То, что Вы сообщили о Есенине, и поразило меня и еще более цветисто окрасило его в моих глазах. Это — редкий случай спокойной ярости, с коей — иногда — воля человека к самоуничтожению борется с инстинктом жизни и преодолевает его.

Едва ли я страдал когда-либо и страдаю ныне „суицидоманией“ — влечением к самоубийству — как это утверждает д-р И. Б. Галант (опять Галант! — П. Б.) у вас, в „Клиническом архиве“, но было время, когда я весьма интересовался вопросом о самоубийстве и собирал описания наиболее характерных случаев такового. В 97-м году, в Лионе, некий портной устроил в подвале у себя гильотину с зеркалом, чтоб видеть, как нож ее отрежет голову ему. Он это видел, как заключили доктора. В 94-м Кромулин, студент Новороссийского университета, снял с койки матрас, поставил под койку три зажженных свечи и решал сложное математическое вычисление, в то время, как огонь жег ему спинные позвонки и жарил мозг в них. Через 27 минут он уже не мог решать вычисление, а затем — умер. Фактов такого порядка немало, но они, на мой взгляд, имеют характер „исследовательский“, как бы пародируют „научное любопытство“. Случая, подобного Есенинскому, — не помню. Нет ничего легче, как убить себя „сразу“, вовсе не трудно уморить себя голодом, но уничтожить себя так, как это, по Вашим словам, сделано Есениным, — потребна туго натянутая и несокрушимая воля».

он в раннем творчестве испытывал человека на прочность по ницшеанскому принципу: «Если жизнь тебе не удалась, может быть, тебе удастся смерть?» Но сам Горький, даже ранний, знал наверняка: ему смерть как раз не удалась. Так, может быть, возможно, спрашивал он себя, все-таки удастся жизнь?