Аркадий Гаврилов. Из "жития Максима Горького"

Аркадий Гаврилов. Из "жития Максима Горького".

Самое прекрасное из творений Горького - его жизнь. Это не я придумал. Эту очень правильную мысль положил в основу своей статьи "Большой человек", еще только начинавший тогда, в 1919 году, молодой Константин Паустовский.

Редактору киевского журнала "Театр", для которого писалась статья, что-то в ней не понравилось, и он решил ее не печатать. Остались гранки.

Автор не поленился заглянуть в архив писателя и извлек оттуда эту очень нужную нам сейчас мысль, ибо дальше будет повествоваться о некоторых эпизодах самого прекрасного из творений великого пролетарского писателя (преимущественно из последней его главы). И в то же время, как справедливо написала Н. Берберова, "у него до сих пор нет биографии". Жизнь есть, вернее, была, а ее описания нет. И еще одно соображение надо принять во внимание. Горького сейчас необходимо популяризировать хотя бы за то, что в нем был Сахаров. Правда, было его совсем немного и не очень продолжительное время, но все-таки.

Эпизоды расположены не в хронологической последовательности описываемых в них событий, а в том порядке, в каком они приходили в голову автора и переносились из головы на бумагу. И последнее. Автор не настаивает на том, что именно так и было, как здесь рассказывается, но нисколько не сомневается, что так могло быть.

Почти экзамен

Горький и Сталин сидели за длинным столом напротив друг друга в столовой бывшего особняка Рябушинского на Малой Никитской. Грязную посуду прислуга унесла, оставив только два стакана. Между ними стоял внушительных размеров графин с красным грузинским вином. Потягивая винцо, говорили о том о сем - главным образом о писателях-попутчиках, которых Горький защищал от нападок вконец обнаглевших рапповцев. Вдруг Сталин, нацелив в грудь великого пролетарского писателя мундштук своей дымящейся трубки, неожиданно спросил:

- Что делают с врагом, если он не сдается?

Горький покраснел, возможно, вспомнив свои статьи 1918 года в "Новой жизни", в которых обличал большевиков в ненужной жестокости. Но от ответа было не увильнуть - желтые глаза Сталина смотрели на него выжидательно.

- Его... уничтожают? - неуверенно, как на экзамене, промямлил Горький.

- Вот именно. Так и запишите.

Девушка и Смерть

Горький только что закончил читать стихотворение в прозе "Девушка и Смерть" и теперь вопросительно и смущенно поглядывал на своих слушателей. Никто не решался раскрыть рта. Тогда Горький, вероятно, подумал, что они чего-то недопоняли, и стал объяснять:

- Меня, понимаете ли, давно мучает идея бессмертия. У Гете Фауст получает бессмертие из рук дьявола в обмен на собственную душу. Но это, по-моему, слишком высокая цена. А как вы считаете?

Ворошилов смотрел на Горького, выпучив от восторга рачьи глаза. Буденный разглаживал усы, вероятно, вспоминая что-то свое из времен гражданской - то ли девушек, то ли смерть. Каганович понимающе улыбался. Микоян только что уронил коробок спичек и теперь искал его под столом, за которым все сидели. Ягода скрипел новенькими ремнями, ему не терпелось позвонить по телефону очередной пассии, а может, и на работу - в эти дни как раз шло следствие по делу банды Рютина. Сталин спокойно набивал трубку. Набив, сказал:

- Эта штука сильнее "Фауста" Гете. Любовь побеждает смерть. Дайте кто-нибудь чернила и ручку.

Все засуетились, забегали, ища чернильницу и перо, обрадованные тем, что им уже ничего говорить не надо.

Из глаз Горького сами собой полились слезы.

Лучший поэт

Этот разговор состоялся 04 декабря 1935 года, ровно за день до знаменитой "редакционной" статьи в "Правде".

- Алексей Максимович, кого из поэтов, на ваш взгляд, можно назвать лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи? - спросил Сталин и хитро прищурился в ожидании ответа. Горькому не нравился ни один из советских поэтов.

- Демьяна? - назвал он наиболее вероятного, как ему казалось, претендента на это звание.

- А если подумать?

- Безыменского?

- Безыменский хороший поэт, но он узок, так как пишет в основном о молодежи и для молодежи... А как вы относитесь к Маяковскому?

- Сложно, Иосиф Виссарионович, - сказал Горький, посуровев. - Когда-то очень любил. Потом наши пути разошлись. Это еще была бы не беда, но он, как вы знаете, оскорбил меня печатно своим "Письмом" в двадцать девятом году. Он обвинил меня в том, что со мною, мол, "начали дружить по саду ползущие ужи!" Горький замолчал, явно расстроенный неприятными воспоминанием.

- И все же, я думаю, доживи Маяковский до наших дней, вы бы, Алексей Максимович, с ним помирились, - сказал убежденно Сталин. - Потому что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям преступно.

Присутствовавший при разговоре Фадеев вскочил со стула и сделал "под козырек".

- К пустой голове, товарищ Фадеев, руку не прикладывают, - сказал как бы в шутку Сталин и, сломав папиросу, высыпал табак в трубку.

В тире

Горький и Ворошилов стреляли в тире ЦДКА из малокалиберных винтовок по мишеням. Каждый сделал по 10 выстрелов. Когда тирщик принес мишени, выяснилось, что Горький выбил на 2 очка больше, чем Ворошилов, так как не пил водку перед этим, а только кавказское вино.

- Конечно, значок "Ворошиловский стрелок" - почетная награда, - сказал Горький, пряча в усы улыбку, - но его дают в массовом порядке не за самые высшие достижения в стрельбе. Я попрошу Иосифа Виссарионовича, чтобы учредили значок "Горьковский стрелок", которым будут награждать лучших из лучших.

Ворошилов жалко улыбался, но по разлившейся по его лицу бледности было ясно, что он поверил в серьезность намерений Горького. Действительно, после того как Нижний Новгород был переименован в город Горький, а Тверская - в улицу Горького, все стало возможно.

Ромен Роллан

- А что, Ромен Роллан действительно является вашим другом, как пишут газеты? - спросил Сталин у Горького накануне приезда великого французского гуманиста в СССР в июне 1935 года. Горький подумал немного и ответил:

- Он мне очень близок душевно, мы с ним переписываемся.

- Какой-то он, понимаешь, скользкий, - сказал Сталин, сделав неопределенный жест рукой. - Не наш, одним словом.

- Я давно с ним не виделся, - сказал Горький, - не помню, какой он. Вот он приедет, я его потрогаю и узнаю, скользкий он или не очень.

К этому времени Горький оставался единственным человеком в СССР, который еще мог позволить себе так шутить с вождем. Однако это его нисколько не радовало.

После съезда

После закрытия Первого Всесоюзного съезда советских писателей Горький, отдохнув несколько дней в Горках, вернулся в Москву и устроил на Малой Никитской небольшой междусобойчик для избранных писателей и членов Политбюро. В общем, все перепились на радостях как свиньи, кроме Сталина, самого Горького да еще Жданова, единственного, кто из всей шайки работал под интеллигента.

Сталин потешался, наблюдая пьяных инженеров человеческих душ, строго следил, чтобы никто из них не пропускал тостов и самолично подливал водку в фужер Фадееву. Сидевший справа Горький и он пили красное вино из хрустального графина.

Жданов выступил с длинным тостом, в котором льстил хозяину дома не меньше, чем Сталину. Впрочем, он льстил Горькому так, чтобы одновременно польстить и Сталину, так что последнему все-таки лести доставалось вдвое больше. Запомнил и восхищенно повторил самые выигрышные места из вступительной речи и доклада Горького. Например, такое: "Мы выступаем как люди, утверждающие гуманизм силы". Или "организация колхозов - акт подлинного и полного освобождения крестьянства".

Но больше всего его восхитил пассаж о "стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина". Тут все, конечно, захлопали и даже встали, кроме двух виновников этого ликования, делавших вид, что увлечены беседой и ничего не замечают.

В какой-то момент Горький вышел из столовой в кабинет за папиросами, и Жданов увязался за ним. Как только они оказались вдвоем, Жданов спросил:

- Алексей Максимович, что вы можете сказать об Анне Ахматовой?

Вопрос был настолько неожиданным, что правая лохматая бровь Горького полезла вверх.

- Этот вопрос следует адресовать не мне, а Корнею Ивановичу Чуковскому, это он у нас главный специалист по творчеству сей дамы.

Горький неприязненно относился к Чуковскому. Году в тридцатом тот в одной из своих статей сравнивал Горького с генералом Пфулем из "Войны и мира", который так любил свою теорию, что ненавидел всякую практику, поскольку она всегда противоречит теории. Статья называлась: "Пфуль". Похоже на неприличное ругательство. Горький не мог простить ему этого. Потом им пришлось работать вместе, и довольно тесно, в советском издательстве "Всемирная литература", причем Чуковский был елейно почтителен к нему, но старая неприязнь осталась.

- Но Чуковский ведь детский писатель, - возразил Жданов.

- А у меня нет никакого мнения. Я мало читал ее стихов, да и те лет двадцать назад. Не понравилось... Вот, вспомнил, где-то у меня должна быть книжонка литературоведа Эйхенбаума о ней. Завтра попрошу Крючкова найти ее и прислать вам с нарочным. Помню оттуда только, что автор не может понять, кто она - то ли монахиня, то ли блудница.

Книжку Эйхенбаума секретарь Горького так и не нашел. Но у Жданова была очень хорошая память, и он запомнил последнюю фразу Горького.

Семинарист

- Вы чем-то расстроены, Иосиф Виссарионович, - участливо заметил Горький, видя, что Сталин хмурится и за обедом ел без обычного аппетита.

- Враги, Алексей Максимович, кругом враги, - пожаловался Сталин. - Срывают планы, мешают строить социализм. То инженеры, то ученые. Не говоря уж о кулаках. Надо их приструнить. Тут ваш авторитет мог бы очень нам пригодиться. Горький понял, куда клонит вождь.

- Я, конечно, мог бы написать статью и приструнить интеллигентных врагов социализма, - продолжил он. - Но поможет ли? - Такая статья очень была бы ко времени! - как бы заранее восхищаясь ею, воскликнул Сталин. - И назвать ее нужно "Кто не с нами, тот против нас". Горький забарабанил пальцами по столу. Может, вспомнил время, когда был не с ними, но и не совсем чтобы против. Наконец сказал:

- Как-то не по-христиански это звучит, слишком категорично.

- Очень даже по-христиански, - убежденно возразил Сталин. - Кому знать, как не мне. У вас есть Библия в доме?

- Где-то была, хотя я, признаться, давненько в нее не заглядывал.

- Попросите принести.

Горький попросил секретаря, и тот довольно скоро принес Библию. Сталин хитро улыбался, предвкушая свое торжество.

- Откройте Евангелие от Матфея, глава двенадцатая, стих тридцатый, - предложил Сталин. - Открыли? Теперь прочитайте вслух.

- "Кто не со Мною, тот против Меня", - прочитал Горький и заметно сконфузился.

- То-то! - торжествовал Сталин. - Не зря я учился в семинарии!*

"Я - поэт"

Карл Радек, даже попав на подозрение к Сталину, еще долго был популярен в кругах творческой интеллигенции. Приглашали его иногда и к Горькому, хотя и с неохотой. Когда-то, в 1922 году, после выступления Горького в защиту эсеров, которым грозил расстрел, Радек написал в "Известиях", что Горький никогда не был пролетарским писателем. И хоть он с тех пор не раз извинялся - и печатно и устно - Горькому он был не нужен. Он был нужен писателям, которые хороводились вокруг Горького, - им были нужны его остроты и анекдоты. И вот однажды во время писательской попойки на Малой Никитской Радек наклонился к волосатому уху Горького и спросил шепотом:

- Алексей Максимович, разъясните, пожалуйста, мое недоумение. Зачем "уж вполз высоко в горы"? Ведь ужи живут в сырых низменных местностях. Что он там забыл, в горах?

Кожа на скулах Горького натянулась, и лицо сразу окаменело. Он сидел, а Радек стоял рядом, но их глаза находились почти что на одном уровне.

- Этот вопрос, Карл Бернгардович, вы должны были адресовать господину Брему, естествоиспытателю, а я - поэт.

Сказав это, Горький отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан. Больше Радека не приглашали на Малую Никитскую.

Агрономы

В недрах только что созданного Союза писателей родилась блестящая идея: созвать всесоюзное совещание писателей, пишущих о колхозной деревне. Посоветовались с Горьким, и ему эта идея очень понравилась. Горький ненавидел "идиотизм деревенской жизни", а вместе с ним и вообще деревню и крестьян всех поголовно, а не только кулаков-мироедов. Он горячо приветствовал колхозы, надеясь, что в них, как в тиглях, переплавится крестьянство и из огня выйдет совершенно новый человек - социалистический сельский труженик. Неожиданно приехавший Сталин застал Горького за изучением только что присланного ему списка участников совещания.

- Что это за список? - спросил подозрительный Сталин.

Горький объяснил. Сталин взял список и внимательно прочитал.

- Шолохова знаю, Панферова знаю, ну, Сейфуллину знаю, она написала что-то про чернозем...

- Повесть "Перегной", Иосиф Виссарионович, - уточнил Горький. - И еще более замечательную повесть "Виринея".

- Да, помню. А этот как сюда попал?

- Кто, Иосиф Виссарионович?

- Бабель.

- Он собирает материал для романа не то о совхозе, не то о колхозе.

- Вот когда соберет и напишет, тогда и включайте его в список. Да и то при условии, что роман будет не про еврейский колхоз. Вычеркнуть. - Сталин взял из бронзового стакана карандаш и вычеркнул фамилию Бабеля. - Остальные мне вообще неизвестны. Кто они, чем дышат?

- Не все они, конечно, равноценны как писатели, но все стоят на платформе советской власти. Тут нет ни одного попутчика, - поспешил заверить вождя Горький.

Сталин вроде бы поверил и успокоился.

- Агрономы человеческих душ, - сказал он с усмешкой.

Концерт

Позвонил Ягода и пригласил Горького в Дмитров на концерт, который давался силами зеков по случаю смычки - рывшие канал с севера встретились с теми, кто рыл его с противоположного конца. Ведь это великое достижение, что они не разминулись. Концерт в двух отделениях, из которых первое чуть ли не целиком составлено из ранних произведений Горького. Сославшись на крайнюю занятость, Горький отказался.

- Поблагодарите сердечно товарищей каналармейцев, Генрих Григорьевич, и объясните им мое положение. Полный зарез со временем. Кстати, сообщите им, что автор "Буревестника", то бишь писатель Максим Горький, давно скончался... Да, да, как это ни прискорбно.

Италия

Горькому отказали в поездке в Италию. Очень вежливо отказали, замаскированно даже, со ссылками на врачей, беспокоящихся о его здоровье, и с тонкими намеками на то, что советское правительство дало ему неизмеримо больше того, что может дать какая-то фашистская Италия с ее безработицей и обнищанием трудящихся. Да, советское правительство много дало ему. Оно дало ему особняк в центре Москвы, виллу в Горках (правда, не в тех, где жил и умер Ленин, а в других Горках), виллу в Крыму, почетное, пусть и неофициальное, звание "великого пролетарского писателя" со многими вытекающими из него почестями.

Но не это главное. Главное, что дало ему советское правительство, - это многомиллионный читатель, строитель нового мира, тянущийся к свету благодарный читатель, какого нет ни у одного писателя на Западе. И тем не менее Горький не в первый уже раз задумался, правильно ли он поступил, решив вернуться.

Конечно, его очень звали. Да и самого его привлекало это грандиозное строительство невиданного доселе общества справедливости и освобожденного труда. И еще одно соображение сыграло свою роль - нелюбовь эмиграции, невозможность с ней сотрудничать. Эмигранты его ненавидели за то, что он, по их мнению, накликал бурю, которая вышвырнула их с родины.

Друг Мережковских, "Дима", Д. Философов, перекрестившийся после революции из критиков в политики и заговорщики, еще в 1907 году начал травлю его, Горького, написав, что "горьковская философия - это ходячий, дешевый материализм, смешанный с гимназической романтикой". Сволочь! После этого он выпустил целый залп статей по нему, одна из которых так прямо и называлась: "Конец Горького". Чего же ждать от него и его друзей сейчас, через двадцать с лишним лет после "конца"? Нет, с ними ему, Горькому, не по пути.

И буржуазные правительства его ненавидят. Голландское, например, в 1932 году не пустило его в свою страну на международный конгресс. Если Сталин боится, что он останется в Италии, то напрасно. Подышал бы средиземноморским воздухом и вернулся. Но, может, он боится, что Горького убьют или похитят? Что ж, в этих опасениях есть резон, есть, есть...

Примерно так размышлял стареющий писатель, сидя в обнесенном глухим забором садике бывшего особняка миллионера и мецената, издателя декадентского "Золотого руна" П. П. Рябушинского, жившего теперь в Париже и могущего ехать куда ему заблагорассудится. Горький вдруг почувствовал себя замурованным. Но тут, слава Богу, из дома вышел Крючков, и это ощущение исчезло.

- Алексей Максимович, вы не простудитесь? Сыро, да и холодновато.

Действительно, день был пасмурный. Деревья в садике рано пожелтели и начали облетать. Осень застала его врасплох. Надо было поехать хотя бы в Тессели, но он надеялся на Италию.

- Нет, мне не холодно, Петр Петрович. Я еще посижу, подышу.

На Горьком было длинное осеннее пальто, застегнутое на все пуговицы, и любимая, расшитая цветным шелком, тюбетейка, в которой он даже гостей принимал. Крючков вернулся в дом, и вскоре гадкое чувство замурованности вернулось.

Граф Эжен Мельхиор де Вогюэ

Третий день Горький немного температурил, ему запретили вставать с постели и даже читать. Врач навещал его утром, в обед и вечером, выслушивал легкие, приговаривая при этом: "Хорошо, хорошо, очень хорошо", - и щупал пульс, глядя на часы-луковицу с секундной стрелкой. В соседней комнате круглые сутки дежурили сиделки, сменяя друг друга. Они часто входили к нему то с градусником, то с порошками или микстурой. Кормили с ложки недосоленным куриным бульоном. Наверное, ему давали снотворное, потому что он часто засыпал среди дня, и тогда ему снились кошмары. Когда же он бодрствовал, то старался думать только о приятном, вспоминал молодость, годы литературной славы. Так он вспомнил и о французском писателе Эжене Мелькиоре де Вогюэ.

Граф де Вогюэ был автором каких-то романов и страстным пропагандистом русской литературы. В 80-х годах он выпустил книжку "Русский роман", писал очерки о Толстом и Достоевском. С его легкой руки началась сначала европейская, а потом и мировая известность этих двух писателей. И вот в начале века этот самый граф пишет целую брошюру о нем, о русском писателе Горьком. Ее тут же переводят и издают в России. Кажется, в 1903 году вышла брошюра.

Это не могло не польстить ему - ведь де Вогюэ поставил его в один ряд с двумя гигантами-классиками! Приятно было Горькому сейчас вспоминать то славное время. Да только ничегошеньки не понял тот титулованный француз, подумал он с усмешкой. Написал: "Ловок будет тот, кто разберется в философии Горького". Мол, нету у Горького своей философии. Д. Философов потом как попка повторил эту ахинею де Вогюэ. Начал - почти как Данте свою комедию - с темного леса. Горький на всю жизнь запомнил первую фразу брошюры: "Сегодня я хочу снова войти в необозримый темный русский лес".

Вот именно что темен для него лес русской души и мысли. Другой иностранец войдет в него, так ему голову и проломят кистенем лихие люди. Дурак он, этот Евгений Мельхиорыч. И все-то они дураки, эти иностранцы. Иносранцы, поправил себя Горький, усмехнувшись. А все ж-таки приятно, что именно Вогюэ написал о нем. Нет, что ни говорите, а приятно хоть где-нибудь, хоть во французском писсуаре стоять рядом с Толстым.

Стакан чаю

Однажды в июльский жаркий полдень Горькому захотелось чаю... А дело было так. Накануне он и Крючков приехали из Горок для решения каких-то неотложных вопросов, связанных с изданием первого тома "Истории гражданской войны", который почти уже был готов. В частности, без него никак не могли "выбить" бумагу нужного качества, а обратиться к Сталину никто не осмеливался.

Это утро у него оказалось свободным, и он решил пожертвовать им ради своих многочисленных корреспондентов, писавших ему со всех концов СССР и из-за рубежа. Всем он ответить не смог бы, даже если бы отвечал на письма каждый день с утра до ночи. Писали все кому не лень - пионеры, шахтеры, колхозники, полярники, красноармейцы, бывшие беспризорники, заключенные, раскулаченные, графоманы, писатели, воспитательницы детских садов от имени своих воспитанников, футбольные команды и экипажи линкоров. Отвечал он в основном пионерам и писателям.

Крючков с утра укатил на его паккарде по его делам. Невестка и внучки остались в Горках. В доме должны были находиться горничная, медицинская сестра и кухарка. Но когда ему захотелось выпить стакан чаю с лимоном, он не смог никого дозваться.

Пришлось встать из-за стола, не докончив письма, и пойти искать людей. Ни внизу, ни наверху никого не было. Невероятно. Ну, сестра могла выйти в аптеку за чем-то срочным, а горничная-то куда делась? И как они могли уйти обе и оставить его одного? Была еще кухарка, но она находилась на кухне в подвале и без нужды оттуда не вылезала. Он дошел до узкой и крутой лестницы в подвал рядом с дверью в сад и осторожно, держась рукой за кафельную стену, начал спускаться.

На кухне что-то булькало и шипело, но при полном отсутствии кухарки. Он знал, что по коридору идут комнаты прислуги, за одной из которых жила и кухарка, Анна Григорьевна, но за какой именно, он не знал. Стал открывать двери одну за другой и быстро дошел до закрытой. Постучал неуверенно.

- Анна Григорьевна! - позвал он и услышал шевеление за дверью.

- Сейчас, - отозвалась кухарка из-за двери.

Через минуту дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы могло протиснуться толстое сорокапятилетнее тело Анны Григорьевны, но и этого оказалось достаточно, чтобы Горький успел заметить дворника Ивана, сидевшего на ее кровати в одном бязевом белье.

Проваренная в семи чекистских щелоках Анна Григорьевна раскраснелась не от смущения. Иван, совмещавший обязанности дворника, садовника и наружной охраны, был ее коллегой, и они могли сейчас совещаться. А что он в одном белье, так это от жары. Действительно, в подвале было жарко. Наверное, от плиты, подумал Горький.

У Анны Григорьевны была комната на Воздвиженке, то бишь на улице Коминтерна. Но она сдавала ее двум студентам-комсомольцам, которые на лето устроились рыть метрополитен. Иван жил в крохотной сторожке у ворот. Своей семьей он так и не обзавелся.

- Я хочу чаю, - сказал Горький смущенно, - а в доме никого нет, все разбрелись куда-то.

- Это мы мигом, Алексей Максимович, - сказала Анна Григорьевна сквозь зубы, потому что держала во рту шпильку, убирая обеими руками волосы на затылке. - Куда принести, в кабинет?

- Да, в кабинет. Крепкого, с лимоном.

- Это мы мигом.

Горький поплелся назад, думая, что получился бы неплохой рассказ про неграмотную вдову красного командира, погибшего под Перекопом, и бывшего батрака, а потом чоновца, подавляющего кулацкое восстание на Тамбовщине. Но он знал, что никогда не напишет такого рассказа. И "Самгина" не окончит. Не до того ему.

Город его имени

Когда в 1932 году Сталин сказал Горькому, что принято решение переименовать Нижний Новгород в его честь, тот пришел в ужас. Что же подумают люди о нем, что подумает Ромен Роллан? Он готов был провалиться сквозь землю от стыда. Просьбы и мольбы отменить решение вызывали у Сталина сначала смех и шуточки, а потом и раздражение. Горькому давали понять, что это дело не его ума, что это вопрос политический, государственный, что он, пролетарский писатель, принадлежит пролетарскому государству, что имя, которое он даст городу, - самое меньшее, что он может сделать для победившего пролетариата. Эпитет "победившего" был здесь очень важен, этим словом Сталин как бы напоминал Горькому, что в свое время он не очень-то радовался этой победе и вместо помощи пролетариату ставил палки ему в колеса.

А вот как переименование мотивировал Жданов в своем выступлении по этому поводу: "Купеческий старый город с дикими нравами уйдет, родится новый социалистический город Горький. Этим самым мы поставили окончательный крест на старом Нижнем - Нижнем купцов Бугровых-Башкировых, этим самым мы поставим крест над всеми мелкобуржуазными пережитками в экономике и сознании людей..."

Атеисты Жданов и Сталин верили в магическую силу имен и надеялись одной лишь сменой имени города изменить жизненный его уклад. Это представление о магии имен восходит к колдовской, магической практике языческого прошлого. Горький читал об этом, кажется, у Фрэзера. Или у Фрейда.

Ему было стыдно еще и оттого, что он ставился на одну доску не с Лениным, а с Троцким. Ленин не разрешал никаких переименований в свою честь, Петроград назвали Ленинградом через пять дней после его смерти, когда он уже был бессилен возразить. А Троцкий разрешил переименовать в Троцк Гатчину. И еще один Троцк появился где-то в Самарской, кажется, губернии. Теперь оба Троцка еще раз переименованы - один в Красногвардейск, другой в Чапаевск, но люди-то помнят и будут сравнивать.

А впрочем, а впрочем... Вот переименовали же город Спасск в Мордовии в Беднодемьянск - в честь великого пролетарского поэта при его жизни - и ничего, все восприняли это как должное. Может, для симметрии нужен город, носящий имя великого пролетарского прозаика? В конце концов, не все ли равно, как будет называться город, да хоть бы и Горький! Лишь бы жизнь у его земляков была сладкая. А дело, похоже, идет к этому. Скоро пролетарский писатель привык к своему имени на географической карте и успокоился.

Статист

Н. И. Ежов всего только раз побывал в гостях у Горького и за весь тот вечер произнес одну только фразу, но ее все запомнили.

Горький никогда не знал заранее, кого привезет Сталин, который, предупреждая о визите, говорил обычно: "Мы тут с товарищами..." Чаще других его "товарищами" были Ворошилов, Молотов и Каганович. Наркомвнудел Ягода, земляк Горького, был в достаточно близких отношениях с последним, чтобы посещать его самостоятельно, хотя и в "товарищи" попадал нередко. Но случалось, что Сталин привозил с собой совершенно неожиданных людей. Так однажды в его свиту попал Ежов.

Секретарь по кадровым вопросам Николай Иванович Ежов был человеком маленького роста и к тому же стеснительным, что и делало его до поры до времени фигурой почти совершенно незаметной в обществе. В любом обществе. Поэтому в тот вечер в компании с веселым, любящим петь Ворошиловым, грузным и грубым Кагановичем и живым как ртуть Микояном он моментально затерялся в складках большого кожаного дивана. Когда все сели к столу, он примостился где-то в дальнем его конце, на уголке.

За столом разогретые напитками гости начала рассказывать смешные случаи из своей жизни. Когда очередь дошла до Ягоды, он, уже заранее смеясь, начал:

- А вот когда я в молодости служил статистом...

- Вы служили статистиком в земской управе, а не статистом, - прервал его неожиданно раздавшийся высокий голос с другого конца стола.

Ягода несколько мгновений молчал, вероятно, не сразу сообразив, что ему помешало. Все посмотрели туда, откуда прозвучала реплика, и увидели маленького человечка в мешковатом пиджаке, едва возвышающегося над столом, и вдруг поняли, что этот карлик знает все про всех, и, наверное, невольно вздрогнули. Один только Сталин, сидевший справа от Горького на противоположном конце стола, загадочно улыбался в усы, переводя взгляд с одного лица на другое.

- Конечно, статистиком! - воскликнул Ягода. - Я оговорился...

Его рассказ не показался смешным. Никто не смеялся. Двое из сидевших за столом - Ягода и Ежов умрут скоро насильственной смертью.

Голодомор

В январе 1933 года в Москве проходил объединенный пленкум ЦК и ЦКК ВКП(б). Выступая на пленуме, Сталин сказал, что материальное положение рабочих и крестьян улучшается у нас год от года. В этом могут сомневаться разве что заклятые враги советской власти.

А в это время на Украине, Северном Кавказе, Поволжье и Казахстане крестьяне ели макуху, после которой из них вместе с поносом выходила жизнь, ели собак, кошек, лягушек и прочую считавшуюся несъедобной тварь. Но на всех не хватало собак и кошек, и люди мерли. К маю голод достиг своего пика. Вооруженные заслоны на железнодорожных станциях не позволяли опухшим крестьянам вырваться за пределы голодного кольца. По ночам вывозили трупы из пристанционных скверов. Умершие у себя дома по многу дней и даже недель лежали в избах.

Об этом не говорили на пленумах и не писали в газетах. Политикой принудительных хлебозаготовок, приведшей к голоду, Сталин убивал двух зайцев: получал практически бесплатно зерно и ставил на колени несговорчивых крестьян.

Адресованные Горькому письма из районов, охваченных голодом, вылавливались из его почты, а доходившим до него слухам он не верил. Иначе разве смог бы он промолчать?

Еще в 1932 году в один из дымных осенних дней, когда сжигают опалые листья, на Малую Никитскую приехал Фадеев. Приехал как раз к обеду. Понимая, что его привело к нему какое-то дело, Горький распорядился, чтобы не ставили графин с водкой на стол. За обедом гость довольствовался стаканом красного вина с вторым блюдом.

Сын Горького, сидевший наискосок напротив, не обращал внимания на еду, делал один за другим наброски с Фадеева в альбом - его заинтересовало молодое мужественное лицо в сочетании с седеющими волосами. Жена Максима, которую домашние звали почему-то Тимошей, весь обед мило кокетничала с недавним рапповцем, так что тот и не заметил, что его рисуют. Кстати, этот альбом Максима Пешкова загадочно исчез и до сих пор не найден.

После обеда два писателя, старый и молодой, уединились в кабинете Горького. Из-за двери им были слышны радостные голоса внучек пролетарского писателя, но они не мешали разговору.

Фадеев говорил о журнале "Литературная учеба", который было решено начать издавать с января следующего года. Именно Горький и подбросил идею такого журнала. Еще не иссякла вера в возможность выращивания писателей из пролетариев от станка. И вот уже сформировался первый номер, была нужна статья Горького. И не любая, а о социалистическом реализме. Причем срочно. Горький знал, что ему придется писать статью для нового журнала, но он уже опаздывал с отъездом в Тессели, к теплому морю и солнцу. Статья его задержит еще больше.

Визит Фадеева больше не казался ему приятной неожиданностью. А неожиданность объяснялась тем, что Фадеев только вчера вечером узнал о необходимости такой статьи от Сталина.

Журнал со статьей Горького "О социалистическом реализме" вышел в начале 1933 года, чуть ли не одновременно с выступлением Сталина на пленуме партии. Статья была элементарной, рассчитанной на не шибко грамотных читателей "Литучебы". Что такое социалистический реализм, Горький забыл сообщить или не успел, поскольку торопился в Крым.

Но зато вспомнил о голодных в таком контексте: культура буржуазии основана на непрерывной зверской борьбе меньшинства сытых против огромного большинства голодных. Последний абзац начинался так: "Мы живем в счастливой стране..."

О стариках

За обедом кто-то заметил вслух, что Дука (так Горького звали домашние) очень уж мрачен сегодня.

- Скоро вашего Дуку на живодерню сволокут! - сказал сердито Горький. День был солнечный, веселый, и по контрасту слова про живодерню показались обедавшим особенно неуместными.

- Что случилось, папа? - спросил не на шутку обеспокоенный Максим.

- А то и случилось, что старики стали никому не нужны. Вот, полюбуйся.

Горький вытащил из кармана домашней куртки какие-то сложенные листки и передал их Максиму.

- Что это?

- Доклад Сольца в Оргкомитете. Вчера прислали с нарочным. Прочитай подчеркнутое в конце.

Это был доклад члена Президиума ЦКК ВКП(б) Аарона Сольца о чистке в партии, который он сделал 18 июня 1934 года в Оргкомитете Союза советских писателей, и стенограмма беседы с ним членов комитета. Максим начал переворачивать машинописные листы в обратном порядке и сразу наткнулся на подчеркнутые красным карандашом строчки.

Сольц отвечал на чей-то вопрос об отношении к молодежи: "Я вообще не люблю стариков. Терпеть не могу больных. Если будем покровительствовать слабым, убогим - кто же будет строить?" Все стало понятно. Дука, будучи и стариком, и больным, принял это на свой счет.

- Но это же шутка! Он и сам старик.

- Это не шутка, Макс, - сказал убежденно Горький. - Лично для него возраст не имеет значения, ибо он причисляет себя к бессмертным богам, решающим судьбы людей. Возможно, они и Горького приписали к своему пантеону, но меня это не радует, ибо у меня еще остаются друзья среди стариков, которые уже не могут строить. И вообще такой подход попахивает фашизмом. Муссолини тоже любит молодых и сильных и не любит стариков. Я буду говорить об этом со Сталиным.

Художник Ракницкий, живший в семье Горького с незапамятных времен, заметил меланхолично:

- Если даже Сольц считает себя бессмертным, то что уж говорить о других.

- И тем не менее, - упрямо настаивал Горький, - я буду говорить об этом со Сталиным. Неизвестно, говорил ли он об этом с вождем, но о молодежи писал - много и вдохновенно.

Письмо из Одессы

В конце 1935 года Горькому доставили с оказией письмо из Одессы от Владимира Алексевича Пестровского, поэта-символиста, писавшего под псевдонимом Пяст. Горький привлекал Пяста в 19-м или 20-м году в качестве переводчика к работе в издательстве "Всемирная литература". Лучшие переводческие силы были привлечены. Все они тогда кормились из его рук. За короткое время было сделано необыкновенно много. То, что удалось издать, всего лишь верхушка айсберга. Правда, оплачивали любую готовую работу независимо от издания. Платили пайками.

Кое-что из неопубликованного, возможно, еще пылится в столах и шкафах. Но многое пропало безвозвратно. Как поэт Пяст хоть и дружил с Блоком, не представлял для Горького никакого интереса. Другое дело - как переводчик Тирсо де Молины.

В длинном письме Владимир Алексеевич жаловался на судьбу. В 1930 году он был сослан в Северный край. До 1933 года жил в Архангельске, Вологде и городе Соколе. Но в январе 1933 года Особое совещание ОГПУ пересмотрело его дело и смягчило наказание, определив его как "минус три с прикреплением", то есть разрешив жить везде, кроме Москвы, Ленинграда и Киева, под надзором местной милиции.

Будучи поклонником Пушкина, Пяст выбрал местом высылки Одессу. В феврале 1936 года кончался срок его ссылки, и он боялся, что в силу общего положения о судимости ему не разрешат жить ни в Москве, откуда он был выслан, ни в Ленинграде, где он родился и жил. Он просил Горького походатайствовать за него перед Наркомвнуделом, перечисляя свои литературные и не только литературные заслуги перед обществом.

В числе последних он особо подчеркивал, что во время северной ссылки "в течение почти года работал с увлечением и продуктивностью в незаметной, но требующей значительного такта должности табельщика". Горький невольно улыбнулся. Работа табельщиком была у Пяста за всю жизнь единственной, не связанной с литературой. Надо помочь человеку, решил Горький*. В 1936 году Пясту разрешили вернуться в Москву. Но жить было негде, и он поселился в Голицыне под Москвой. Там он и умер от рака легких 19 ноября 1940 года, ненамного пережив своего благодетеля. За три месяца до смерти, уже не вставая с постели, Пяст закончил стихотворный перевод трагедии Сервантеса "Нумансия".

Бог с ним, с Маяковским!

После известной редакционной статьи в "Правде" о Маяковском и случившегося накануне разговора со Сталиным Горький не столько был раздосадован, сколько заинтригован. Как случилось, что Сталину вдруг понадобился Маяковский? Маяковский ушел в лжеискусство, в риторику. Разве может лжеискусство быть полезным пролетариату? Горький чувствовал, что за всем этим кроется чья-то интрига, но не знал фактов. Знать мог Виктор Шкловский, но видеться с ним Горькому не хотелось.

Года три назад кто-то рассказал ему, что Шкловский вписал в альбом Чуковского некий "список переименований", в котором было и такое: "Эпоха переименована в максимально горькую". И вот теперь сказано, что лучшим поэтом этой "максимально горькой" - то есть переименованной в честь него, Максима Горького, - эпохи был Маяковский.

Еще раньше, в 1928 году, в своей книжке "Гамбургский счет" Шкловский написал, что по гамбургскому счету, мол, он, Горький, сомнителен, а чемпион - Хлебников, которого автор ничтоже сумняшеся называет "Ломоносовым сегодняшней русской литературы".

Впрочем, нет, не это хотел вспомнить Горький. Пошел в библиотеку, долго рылся в шкафу и все-таки нашел книжонку Шкловского. Вот оно, это место: "Самгин" ни к чему не приспособлен. Это воообще беллетристика, которая вообще печатается. Вещь невозможная, как не может существовать вообще здание". И потом про сома, которого ловят из номера в номер крестьяне и все никак не могут поймать. Мол, сом этот произошел по прямой линии от рыси "Крестьян" Бальзака, мол, сом цитаточный, а Горький - очень начитанный бытовик.

Не любит он меня, подумал Горький, все цепляется, цепляется. Может, характер у него такой склочный? Вот ведь написал о нем в альбом Чуковского, а когда-то писал о самом Чуковском, что он уже дедушка, а в душе у него по-прежнему пыльный вентилятор. Очень правильно сказано! Может, и про "Клима Самгина" правильно сказано, что это беллетристика вообще. Да, не удался ему роман. И никогда не давалась большая форма. Горький погрустнел. Бог с ним, с Маяковским! Своих забот полон рот.

Почтовые карточки

Как-то, роясь в книгах, Горький наткнулся на плотный черный конверт со старыми фотографиями, и сердце его дрогнуло от неясного, но, видимо, приятного предчувствия. Он не помнил всех фотографий, вложенных когда-то в конверт и засунутых в книги. Зачем? Чтобы спрятать? От кого? От домашних или от себя? Он отнес конверт в кабинет и высыпал фотографии на стол. Он сразу увидел то, что заставило его сердце дрогнуть в предчувствии.

Это были фотографические почтовые карточки со сценами из спектакля МХТ по пьесе Гауптмана "Одинокие". На обороте был обозначен год, но Горький и без напоминаний знал, что это было в 1905 году. Почти на всех открытках присутствовала Мария Федоровна Андреева, исполнявшая роль Кетэ, главной героини. Он влюбился, как гимназист (которым никогда не был). Единственный раз в жизни. Уже тогда она была членом партии большевиков.

Познакомившись с ней, он незаметно для себя и очень быстро полевел. В конце 1905 года он уже сидел в Петропавловской крепости. Потом Капри, деньги для "Искры", Лондонский съезд РСДРП, знакомство с Лениным... Можно сказать, что с большевиками его навеки связала любовь. Любовь прошла, а связь осталась.

Сейчас Мария Федоровна заведует Домом ученых. Его ровесница, но держится молодцом. Впрочем, он давно уже ее не видел. Видеться с ней не хочется. Лучше вспоминать, какой она была тогда.

Горький еще раз перебрал открытки и, вздохнув, положил их в общую кучу. На остальные фотографии взглянул мельком. Отметил про себя только одну, большую, снятую в 1919 году во "Всемирной литературе". На фото были сняты все сотрудники издательства, и он в центре. Справа от него девочка с бантом в волосах - дочь Чуковского, Лида. Он помнил ее еще крошкой в Куоккале. Интересно, что из нее получилось? Сейчас ей, должно быть, под тридцать уже. Как безжалостно время! Он снова вспомнил Марию Федоровну и снова вздохнул, пряча фотографии в конверт.

Портрет

Многие портретировали Горького. Уж больно выигрышная модель. Лицо как топором вытесано, никаких тебе нюансов, никаких лессировок не требуется. Вот Николай Евреинов издал книжку "Оригинал о портретистах", в которой воспроизвел и описал все свои портреты. Горький тоже мог бы написать такой опус, да в голову не приходило. Стоит ли заниматься своей не очень драгоценной особой, когда такие дела в мире творятся!

Но думать о своих портретах Горькому приходилось. Почти все художники рисовали его не только таким, каков он есть на самом деле, но и свое априорное представление о нем невольно запечатлевали. По своим портретам Горький мог судить о том, что думают о нем люди. Да, по портретам и особенно по карикатурам, а не по критическим статьям или чьим-то литературным мемуарам, где автор постоянно лезет вперед, чтобы увидеть себя в зеркале, заслоняя или даже отпихивая того, для кого это зеркало сам же и поставил.

Больше других ему нравился портрет работы покойного Валентина Александровича Серова. Вот был великий мастер. На портрете молодой Горький с грубым, но вдохновенным лицом, в расцвете сил и в зените славы сидит вполоборота и смотрит куда-то в сторону и в даль, поверх голов зрителей, готовый сорваться с места по первому знаку из той таинственной дали, в которую пристально всматривается.

На нем черная косоворотка, черные штаны и сапоги - все как у мастерового. Но сразу видно, что мастеровой-то не простой, а с бо-о-льшим значением. И понятно, что значение это происходит из того, что видит пока он один, а прочие еще не прозревают. Вот такой символ нарисовал покойный Валентин Александрович.

Про другие портреты Горький вспоминал либо к случаю, либо мельком, походя. Какие-то они все были очевидные и поверхностные, хотя и разные. Но один портрет последние года два не давал ему покоя, иногда даже снился. Какое-то наваждение, словно в повести Гоголя.

В 1926 году к Горькому на виллу Соринда напросился и приехал из Парижа художник Борис Григорьев, чтобы сделать этот портрет. На портрете подчеркнуты скулы писателя, и он похож на монгола. Но он и на самом деле стал похож на монгола. Дело не в этом. Фон на портрете он сделал из портретов его персонажей. На переднем плане слева какая-то звериная рожа татарина. Нет у него таких рож ни в рассказах, ни в пьесах.

На заднем плане море и острова, которые, вероятно, символизируют Италию и, значит, эмиграцию. Но и не это его беспокоило. Ему активно не нравились собственные руки на портрете, их положение. Руки были написаны так, как будто он держал ими перед собой тяжелую вазу высотой полметра. Левой рукой "поддерживал" дно несуществующей вазы, а правой "держал" ее за верхний край.

Или как будто он фокусник и делает руками отвлекающие внимание публики пассы. Нелепость! Что хотел сказать этим художник? Лично у него Горький не успел спросить, потому что, во-первых, ему тогда было наплевать, как его изобразят, а во-вторых, домашние все уши прожужжали ему: "Григорьев талант! Григорьев талант! Портрет гениальный!" А теперь и спросить не у кого - говорят, он поселился не то в Чили, не то в Аргентине.

До революции, будучи в России, Борис Григорьев прославился картинами, на которых изображал цирковых акробатов, танцоров и марионеток в разных неестественных позах. Вот эта неестественность положения рук на портрете, как у марионетки, которую дергают за ниточки, и беспокоила его последнее время. Неужели он таким его, Горького, представлял тогда, в 1926-м, когда он был свободен и еще не знал, вернется ли?

Неужели художник оказался пророком? У Григорьева есть портрет Мейерхольда, изломанного в немыслимой арабеске. Тут уж марионеточность этой фигуры ни у кого не вызывала сомнения. Неужели и он, Горький, стоит в одном ряду с этим фигляром?* Неужели прав Блок, и жизнь - это балаган и ничего больше?

© 2000- NIV